Шрифт:
Он тоже стал прощаться. Вышли вместе с Любовью Петровной. Было холодно как зимой, и телефонные столбы звонко гудели.
— Я думаю, этот ветер нагонит облака, и к завтрашнему вечеру может упасть хорошая санная дорога, — сказал Константин Иванович.
Вместо ответа послышались звуки, непохожие на обычный смех Любови Петровны, а потом можно было различить и её отрывисто вырывавшиеся слова:
— У них, в доме, я, положительно, осуждена разыгрывать роль собаки! Если бы вы знали, скольким мне обязан этот Степан Васильевич, сколько раз я молчала о его шашнях… Вы вот в хозяйстве ничего не понимаете, а я понимаю. Он едет в конце октября покупать веялку, а я убеждена, что уже весь хлеб давно перевеян, и телеграмма от управляющего, известного жулика, — один шахер-махер… и Ольга Павловна это знает. Сколько ночей я не спала, когда у них кто-нибудь бывал болен!.. Можно сказать, я всю жизнь им отдала, а меня не замечают, игнорируют, — будто я этого не вижу…
Константин Иванович не сразу сообразил сущность её слов. Его взволновало чувство жалости к женщине, у которой впереди так же темно как и у любого бездомного бродяги, и, желая её успокоить, и сам волнуясь, он заговорил:
— Ай-ай, какая вы нервная и болезненно-самолюбивая. Кроме того, вы плохой психолог. Поймите, что когда человек спешит, — озабочен, — он делается рассеянным и мог совершенно неумышленно с вами не прощаться.
— Знаю я, всё знаю. Не говорите мне… Вы здесь несколько недель, а я… Если бы не Ольга Павловна, он бы меня в двадцать четыре часа на улицу выбросил.
И до самого дома она жаловалась на свою судьбу, а Константин Иванович придумывал всякие фразы, чтобы успокоить её, но это плохо удавалось. И такая она была пришибленная, ноющая, с подвязанной щекой…
IX
После отъезда Орехова жизнь пошла по-прежнему. Только Лена чаще вспоминала о Знаменском.
— На первый день праздника вечером будем в школе, — говорила она нараспев, — там всегда устраивается на папин счёт ёлка. Придёт батюшка, придёт учитель, Любовь Петровна и ещё одна учительница, приедет земский начальник Квасоваров, прилетит на своих арабах Брусенцов, он тоже привезёт подарки и сладости. Мальчики и девочки споют молитву, а затем мы раздаём подарки, чтобы досталось каждому, каждому… Все они ужас, как нас любят. Потом на двух тройках домой. Впереди папа, Дина и Брусенцов, а за ними я, мама и Любовь Петровна. На нашей тройке бубенчики гремят сильнее. А когда Кузьма ударит кнутом, пристяжная Зорька всегда подбрасывает задом, — снег в самое лицо так и засыпает… В шубе тепло, только от мороза в носу крутит…
— Скорее бы!.. — сказала, чуть потягиваясь, Дина.
«Счастливые, счастливые, — думал Константин Иванович, — и другим приносят счастье, и народ их любит».
Были два раза в театре — в драме и в опере. И всё, что Константин Иванович видел и слышал в этот раз на сцене, произвело на него более сильное впечатление, чем когда он бывал один. Любовь Петровна по-прежнему хохотала и ни разу не пожаловалась на свою жизнь.
Теперь Константин Иванович мысленно разделял семью Ореховых и близких им людей на две части: Дина, Ольга Павловна, Лена и Любовь Петровна были симпатичные, а Степан Васильевич, Брусенцов и управляющий, которых он ещё не видел, казались несимпатичными. Ему часто приходило в голову, что так бывает почти в каждой семье, и это не беда. Он с удовольствием думал о том, как поедет летом в Знаменское в качестве ли учителя или просто в гости, и будет там наблюдать народ, и учить Дину и Лену относиться хорошо к мужикам. С Кальнишевским почему-то было неприятно встречаться, и его остроты казались плоскими.
Однажды, уже в начале декабря, Константин Иванович сидел рядом с Диной и, нагнувшись над столом, исправлял её диктовку. Она внимательно следила за синим карандашом. Подчеркнув слово «прежде», написанное через два"?", он поднял голову и сердитым тоном стал говорить о том, что никак не ожидал подобной ошибки.
Взглянув на всё ещё перегнувшуюся Дину, он заметил, что её кофточка спереди немного разошлась, видно было тонкое кружево сорочки, а за ним почти вся одна очерченная как у Фрины на картине Семирадского, вполне сформировавшаяся грудь, которая спокойно то подымалась, то опускалась.
Стало сухо во рту, и буквы запрыгали на бумаге. Сделав огромное, ужасное усилие, Константин Иванович прошёлся взад и вперёд по комнате. Дина, думая, что он всё ещё сердится, молчала и не поднимала головы. Снова пришлось сесть рядом и глядеть на удивительное и будто совсем не такое, как случалось видеть у других женщин, тело. Наконец, он решился сказать Дине, чтобы она поправила платье, но смутился и сказал что-то по поводу диктовки. Дина, точно инстинктом почуяв неладное, запахнулась платком и одной рукой, под ним, застегнула пуговку. Диктовка была исправлена. Константин Иванович отпустил Дину и позвал Лену, чтобы объяснить ей десятичные дроби. Он говорил уже ровно, а сердце всё ещё стучало глухо и сильно.
Лена по обыкновению задавала посторонние вопросы. Константин Иванович отвечал ей на них со злостью и невпопад, а ей казалось, что он шутит, и было смешно.
Против обыкновения он не остался даже пить чай и, сказав Ольге Павловне, что болит голова, — убежал. На воздухе стало легче, но всё ещё было стыдно перед кем-то неведомым, а главное — страшно, страшно… Казалось, будто он сегодня украл из квартиры Ореховых какую-то ценную, фамильную вещь. Ужаснее же всего было, что в эту ночь приснилась Дина, полуобнажённая, и будто он целует её тело. Проснувшись, он хорошо помнил, как шептал во сне:
— Диночка, золотая, никто не узнает!.. Милая, прости, я обезумел, да, да, я совсем сумасшедший…
Заснуть снова Константин Иванович уже не мог. Он лежал и думал:
«Если человек чего-нибудь не желает, то у него не может быть об этом и представления. Значит, я — скотина. Именно скотина, потому что в данном случае даже и любви нет. Ведь, она для меня — симпатичная девушка, моя ученица, и до физического её существа мне нет никакого дела. Но это пройдёт, непременно пройдёт»…
Он встал и подошёл к окну. Рассвет уже начался. Ночью выпал снег. Крыши и карнизы между этажами казались голубыми. Внизу по улице медленно проехал извозчик; он спал, уткнувшись в передок саней.