Орлов Юрий Федорович
Шрифт:
Подумавши обо всем этом, я приволокся обратно в Армению — помогать запускать ускоритель. Ира со Львом переселились в Москву. В Ереване институт выделил мне временно небольшую квартиру.
У Алиханова вскоре случился инсульт, и уже «по причине плохого здоровья» он был переведен из директоров в заведующие лабораторией. На его место поставили члена партии, физика из Дубны И. В. Чувило.
За десять лет медленного строительства ереванский синхротрон безнадежно устарел. Ускоритель не конфетная фабрика. Тем не менее нужно было запустить его. Как предполагалось начальством — к 7 ноября 1967 года, пятидесятой годовщине Октябрьской революции. К этой круглой дате ожидались ордена, медали, повышения и большие премии, поэтому было очень полезно представить крупные достижения. Меня-то ввиду моей антипартийности никакие награды не ожидали (хотя ученый совет института и представил меня к ордену Ленина), но проблема запуска сильно волновала меня. Как только машина была собрана, мы ее быстро запустили. Я был доволен, счастлив и, наконец-то, свободен от моих моральных обязательств перед Алиханяном.
Раздавали пряники. Орден Ленина, высшую награду, получил замдиректора Сергей Есин, очень толковый инженер и до идиотизма ортодоксальный ленинец. «Орден Ленина — священная награда для меня, — заявил он. — Я бы не смог жить, если бы мне доказали, что ленинизм ошибочен».
Со мной связался секретарь ЦК КПСС Армении по идеологии.
— Если вы подадите, прямо сейчас, заявление в партию, — сказал он, — то мы договоримся с Москвой не только, чтобы вас приняли, но и чтобы вам восстановили стаж за все двенадцать лет после 1956 года. Не теряйте момента!
Это было доброе и даже смелое предложение, но вне моей системы отсчета.
Из любопытства — что думают разные люди о такой смехотворной чести — я провел опрос общественного мнения: «Нужно ли мне соглашаться на предложение снова вступить в партию?» Все отвечали «да».
В Москве я спросил о том же Алиханова, уже не директора ИТЭФ.
— А зачем вам это надо? — спросил он.
— Да решительно не за чем. Люди говорят, что мне после этого разрешили бы ездить в научные командировки за границу.
— Я бы не полез в это говно даже ради заграничных командировок, — отрезал Алиханов.
Это было именно то, что я хотел услышать от Абрама Исааковича.
Я не полез в это говно.
Глава двенадцатая
Возвращение
В августе 1968 года советская армия во главе войск Варшавского пакта оккупировала Чехословакию. С «пражской весной» было покончено.
В те драматичные дни я не встретил ни одного интеллигента среди моих бесчисленных знакомых, которого бы не взволновала чешская идея перехода от социализма советского типа к «социализму с человеческим лицом». Горячие дебаты разгорались на кухнях Москвы, Ленинграда, Еревана. Никто не стоял на советской стороне, никому эта власть не нравилась, и — и ничего. Дебаты не выплескивались за кухонные пределы. Из имеющих высокое положение никто открыто не протестовал против советской военной акции. Вмешиваться в нашу международную политику? Никогда! Предельно опасно, привлекут за измену! То был эффект постсталинской «инерции страха», как определил ее позже Валентин Турчин в своей одноименной статье.
Но существовала реальная проблема, как именно протестовать. Писать? Тебя не опубликуют. Выйти на улицу с плакатами? Никто за тобой не пойдет, за вычетом КГБ. Никто в Ереване, где армян мало волнует политика по ту сторону Армении. Никто тем более в России, где простой народ проклинает неблагодарных чехов, забывших, что это советская армия спасла их от нацизма. Во время спонтанных уличных дискуссий в Ереване в этом духе высказывались не только некоторые русские, но и некоторые армяне. Я соглашался: «Это абсолютно справедливо. Красная армия освободила чехов от нацистов. А уж раз ты отбил бабу у насильников, конечно, ты имеешь право сам насиловать ее каждый день». Но они ссылались на газеты, а газеты четко доказывали, что, не войди в Чехословакию наши доблестные войска, была бы она захвачена Западной Германией и Америкой. Такой уровень тупости приводил меня в бешенство.
Сам я к тому времени уже предпочитал надежный и проверенный скандинавский вариант капитализма с человеческим лицом и сомневался в реалистичности эксперимента чехов. Тем не менее я был всем сердцем на их стороне, поскольку они решительно отказались от наших методов диктатуры.
Слушая мои речи на этот счет, большинство армян отмалчивались, иногда только осторожно улыбаясь. Нашелся лишь один армянин, безголосый в то время, но чья гортань прочистилась, когда КГБ понадобилась помощь в моем деле. «Орлов вел антисоветскую агитацию и пропаганду против ввода советских войск в Чехословакию», — читал я десятью годами позже его свидетельские показания. Этот Акоп Алексанян был когда-то нормальным физиком в нашем институте. Все изменилось, когда его симпатичная дочка вышла замуж за сына первого секретаря ЦК КП Армении. Акоп открыл в себе строгую партийную взыскательность. Его звезда разгоралась, он был избран секретарем парткома института и купил себе большой портфель.
Через несколько недель после интервенции в Чехословакию до Еревана дошла из Москвы самиздатская информация, отпечатанная на тончайших прозрачных листочках безвестной отважной машинисткой: в Москве в августе 1968 семь человек протестовали на Красной площади против интервенции [7] . Среди участников мне знакомо было имя Ларисы Богораз, диссидентки и жены диссидента-писателя, сидящего в лагере Юлия Даниэля. Они успели развернуть плакат «ЗА ВАШУ И НАШУ СВОБОДУ!» — как были тут же схвачены, избиты и брошены в подкативший воронок. Читая сообщение, я чувствовал стыд. После 1956 года я уже не делал ничего, чтобы помочь как-то изменить этот жуткий и идиотский режим.
7
Сегодня мы знаем, что вместе с Таней Баевой их было восемь.
Я был теперь профессором и членом-корреспондентом Академии наук Армении. Но не титулы, не связанная с ними высокая зарплата, и не страх удерживали меня от открытых акций против режима. Суть дела состояла в том, что открыть рот значило быть выкинутым из науки, которую любишь. Это уже случилось однажды, и было непросто решиться на это еще раз. В любом случае уж за такую-то высокую плату следовало сделать что-то существенное, экстраординарно важное. С моей точки зрения, имело, в частности, смысл выступить с ясной положительной программой: какого типа демократией хотим мы заменить нашу тоталитарную систему и как это делать. Однако к тому моменту я понимал «какого типа», но отнюдь не «как?» Хотя я совсем не верил в плановый социализм, я хорошо знал, что любое предложение вернуться к капитализму было бы отвергнуто в советском контексте и потому было бы практически бесполезно. Надо было придумать что-то промежуточное, но что — это пока ускользало от меня.