Орлов Юрий Федорович
Шрифт:
Свидание!
— Раздевайтесь. Нагнитесь. Так… Покажите. Так… Раздвиньте. Так… Еще раз. Так… Присядьте. Так… Покажите. Так… Одевайтесь. Не то, это. Нет, погодите. Присядьте. Да-да, еще раз. Не разговаривать! Так… Покажите. Так…
Это длится более часа, а время свидания идет — твое время. Пока ты здесь, где-то осматривают твою жену. Наконец ты одеваешь специально подобранную для тебя, политического, какую-то позорную одежду, с короткими штанами без двух пуговиц. Взятый от станка, ты усталый, немытый, голова стрижена наголо. Вас с женой запирают вдвоем. Жена тебя обнимает, она, может быть, еще любит, но ты не тот, кого она помнила.
Ирина рассказала, что КГБ обыскивал нашу квартиру еще два раза, что Хельсинкская группа продолжает работать — новые члены заступают на место арестованных и уехавших. О работе этих новых членов группы — Тани Осиповой, поэта Виктора Некипелова, физиков Сергея Поликанова, Юрия Ярыма-Агаева и всех вообще — Ирина говорила с восхищением. Я попросил ее публично объявить, что я и здесь остаюсь членом Хельсинкской группы — в качестве посланного в лагерь наблюдателя.
Она увезла «конфету» приготовленную политзаключенными этой зоны многие недели назад.
Вскоре после этого меня перевели в другую зону, 37–2. В 37-м лагере было две жилых зоны — большая, № 1, и малая, № 2. Моя была малая: пятьдесят на сто метров, окруженных пятью рядами колючей проволоки, частью под напряжением, двумя высокими заборами, вышками по углам, ультразвуковой контрольной системой, собаками, лающими за заборами. Посреди всего этого стоял жилой барак, маленькая деревянная, крашеная известью уборная, которую мы называли Белый дом, да небольшой домишко — баня и склад.
Размещались в малой зоне человек тридцать-сорок, в основном «военные преступники», бывшие полицаи, сотрудничавшие во время войны с нацистами. В большинстве простые крестьяне, осужденные за участие в карательных акциях, они теперь почти поголовно сотрудничали с гебистами. Лишь один человек здесь оказался по статье 70 — Кузьма Дасив, украинский инженер. Услышав от «военных», которым сообщила охрана, что меня приведут в эту зону, он подстроил нам свидание — несколько секунд! — с Паруйром Айрикяном, которого, наоборот, забирали из зоны на этап. Как только я вошел в барак, он втолкнул меня в сушилку, шепнув, чтобы я ждал Айрикяна. Минуты через три Паруйр вошел «взять одежду». Света не было и нельзя было разглядеть, изменился ли он за те четыре года, что прошли после суда в Ереване.
— Дасив наш, — шепнул он. — Все военные работают на КГБ. Но латышей не бойтесь. Они на самом деле бывшие партизаны.
Открылась дверь, и охранник забрал его.
Меня поставили снова за токарный станок. Сорокалетней давности рабочий опыт помогал, но все-таки было очень тяжело.
Потому что если ты не привилегированным экс-полицай, то тебе запрещено присесть во время работы, прилечь после работы и даже просто закрыть глаза, сидя на табуретке в свободное время. Первые месяцы норма у меня не получалась. На этом основании мне дали только один день личного свидания с семьей на второй, 1979 год. Потом свиданий не давали совсем.
Но еще оставалось право гулять внутри жилой зоны. Небо над головой, леса за заборами, трава вокруг барака — все это было изумительно. Я собирал пригодную к еде траву — витамины, набирал толику грибов — «съедобных поганок» — и тщательно варил их, меняя воду три раза. К сожалению, больше половины этой маленькой зоны отгородили позже в пользу кроликов, защитив их колючей проволокой. За кроликов отвечали старики «военные». Каждую субботу лагерный чекист Гадеев приходил туда с тощим портфелем и выходил с очень толстым. Замначальника лагеря по политико-воспитательной работе приходил с портфелем по пятницам.
Даже и после того, как Нобелевскую премию вручили Садату и Бегину, лагерные офицеры все еще церемонились со мной, потому что я все еще оставался членкором Армянской АН. Отбирая постоянно мои записи по физике и логике, они их отдавали иногда обратно. Не наказали за две небольших политических голодовки. Первая, двухдневная, была посвящена Дню политзаключенного в СССР, 30 октября, когда по традиции объявляли голодовку политзаключенные обеих зон 37-го лагеря. За несколько недель до этого я тайно переслал Ирине для передачи диссидентам и на Запад заявление о голодовке 30-го октября с требованием освободить всех арестованных членов Хельсинкских групп. Идентичный текст был отдан лагерному начальству. В другой день традиционных лагерных голодовок — Международный день прав человека, 10 декабря, — я начал пятидневную голодовку, снова заранее предупредив Ирину. Она получила также текст обращения к советским властям, в котором я предупреждал их: «Стремление к росту влияния в мире было бы разумным, если бы базировалось на идеях демократического социализма, но вы помогаете развитию тоталитарных систем. Это рискованная игра, опасная для страны и мира».
Вскоре после этого Советы вторглись в Афганистан.
В феврале 1979 я почувствовал, что произошел решительный перелом. Только через два года Ирина выяснила, что именно в это время я был исключен из Армянской академии. С этого момента мне перестали возвращать конфискованные записи и запретили упоминание каких бы то ни было научных слов и символов, даже на уровне средней школы, в любых письмах ко мне и от меня. Это было большим ударом. Я объявил голодовку и забастовку — и был тут же брошен в штрафной изолятор.