Орлов Юрий Федорович
Шрифт:
Наконец, в декабре 1988, когда большинство заключенных было освобождено, американская делегация под давлением госдепартамента согласилась на советское предложение в принципе. Несогласные англичане и еще более несогласные канадцы после этого согласились также. Спорная Московская конференция была запланирована на 1991 год.
В начале февраля 1987, в тот самый месяц, когда начали освобождать политических заключенных, до той поры официально не существовавших в природе, я возвратился к научной работе — после тринадцати лет насильственного перерыва.
Прекрасная холмистая местность вокруг Корнелльского университета, город Итака, штат Нью-Йорк, напоминала Подмосковье. Работа исследователя в лаборатории ядерной физики представлялась идеальной. Неидеальным было то, что пришлось ехать в Итаку одному.
Как оказалось, Ирина полетела со мной из Москвы в Америку только из страха, что если она откажется, то это осложнит мое освобождение. Придя, однако, в отчаяние от разлуки — как выяснилось, с моим старым другом Сашей Барабановым, она вернулась к нему в Москву как раз перед моим переездом в Итаку. Ну, что ж, лучше к другу, чем к врагу.
Началось то, что, как я надеялся, было последним в моей жизни стартом новой жизни. Устроиться мне помогал Курт Готтфрид, прекрасный физик, очень симпатичный человек и активнейший член комитета SOS («Сахаров, Орлов, Щаранский»). Мне он понравился с самой первой встречи, и я принял приглашение именно этого университета частично благодаря ему. Курт помогал мне организовать изучение английского, когда Слава Паперно, лингвист, порекомендовал мне учителя — очень строгого ума женщину, преподававшую writing — составление аналитических эссе, кроме того, изучавшую русский в Славином классе и, кроме того, очень удобно жившую в одном со мной доме этажом ниже. Первый урок продолжался не час, а четыре — в непримиримых дебатах о Чехове, в которых я использовал свои двадцать английских слов, а она сто русских. День шел за днем, мой английский становился все лучше, ее русский все хуже, пока мы не купили дом в лесной стороне, двенадцать минут езды до лаборатории, и не женились после моего развода с Ириной.
Быть, наконец, свободным для физики — одно дело, реально делать физику — другое. Деликатные и терпеливые коллеги ничего от меня не требовали, но мои мозги в ту первую Корнелльскую зиму, казалось, были заморожены. Лица по-прежнему запоминались расплывчато, бормотали все на каком-то языке, который должен бы быть английским, но был едва понятен, и помимо всего ужасающее множество писем, часть, вероятно, с личными просьбами, приходило со всего света и накапливалось, накапливалось вместе со стрессовым чувством вины: я не мог не только ответить на них, но даже и прочесть.
Как освобождение пришли два «правозащитных» путешествия в течение трех весенних недель: у меня по крайней мере появился переводчик. Во вторую из этих поездок я снова встретился с Маргарет Тэтчер, которая хотела поговорить со мной перед своим визитом к Горбачеву в Москву. Поругав Горбачева за его внутренние противоречивые попытки спасти одновременно и страну, и партию, я дал ей затем список заключенных верующих, подготовленным Хельсинкской группой в Нью-Йорке. Она обещала помочь. Затем попросила представить что-нибудь положительное для дискуссий с Горбачевым. «Хорошо. У каждого из вас ведется перестройка, — предложил я. — Вы могли бы провести сравнение ваших трудностей».
Следуя своему правилу встречаться с представителями разных частей политического спектра, я договорился в Лондоне о встрече также с бывшим министром иностранных дел в лейбористском правительстве Дэвидом Оуэном.
Развитие событий в Советском Союзе было для него захватывающей загадкой.
— Почему Горбачев начал перестройку? — спросил он.
— Совершенно очевидный экономический кризис, — ответил я.
Мне показалось по его недоуменному взгляду что ответ остался ему непонятным. Вероятно, подобно многим другим людям, с которыми я тогда разговаривал, он просто не допускал мысли о возможности кризиса в плановой системе. Западу потребовалось очень много времени, чтобы разглядеть экономическую катастрофу в СССР (очевидную для советских диссидентов), даже после того, как сам Горбачев приоткрыл, наконец, публике свою главную проблему. Вследствие десятилетий фантастической статистики, которую на Западе не только принимали, но иногда и сами подкрашивали, первые советские сдавленные крики о помощи, которые можно было бы по меньшей мере учесть в политической игре с Советами, на самом деле просто не были услышаны.
Фантастические правозащитные проекты Советов на Венской конференции все еще не срабатывали, когда я снова обсуждал их с делегациями в октябре 1987 года. Но к этому времени Франция выдвинула предложение поделить дипломатически трудный орех Московской конференции на три части: провести первую конференцию по правам человека в Париже в 1989, вторую — в Копенгагене в 1990 и только уже третью — в Москве в 1991 году, что давало СССР время и шанс приблизиться к международным стандартам. Однако, хотя освобождение политзаключенных продолжалось, советские представители твердо отказывались принять остальные условия конференции.
Небольшая трещина в этой стене появилась как раз во время моего визита, когда глава московской делегации Юрий Кашлев огласил советскую уступку: московская конференция будет открытой для публики.
Моя задача была теперь разъяснить западным делегатам, что такая формулировка еще недостаточно ясна и оставляет простор для махинаций. Мой суд в 1978 году был тоже, например, объявлен «открытым для публики», что фактически значило — для публики, специально отобранной. КГБ набивал зал заседаний, а для остальных — «извините, мест больше нет!»