Шевердин Михаил Иванович
Шрифт:
Нельзя сыну, только что вернувшемуся домой после многих лет отсутствия, выражать малейшее неудовольствие чем бы то ни было. Все сидели за дастарханом, и Шакир Сами с достоинством переломил лепёшку. Хлеб оказался темным, более похожим на комок глины с торчащими из неё недомолотыми зернами и мякиной. Только после очень скудной трапезы, состоявшей из бобовой болтушки на кислом молоке, Файзи все-таки решился спросить отца, почему в Курусае мука такого плохого размола.
— Ведь раньше мы возили зерно на мельницу бая Тешабая ходжи. Он никому не спускал долгов, но молол хорошо.
— Сын, теперь жернова мельницы Тешабая ходжи не вертятся более. Наш бай смотрит в сторону Ибрагима-конокрада, а Ибрагим-конокрад поклялся, что курусайцы захлебнутся ещё в своей крови.
— О, чем же провинились курусайцы?
— Мы приказали, — важно сказал старик, — сыновьям курусайцев вернуться из басмаческих шаек домой… И вот теперь наши женщины толкут зерно в каменных ступах, как сотни лет назад, а мы ждём с часу на час гостей.
Оказалось также, что вот уже полгода, после достопамятного случая, когда приезжая комсомолка, дочка полунищего Хакберды-угольщика из-под Кабадиана, осмелилась вступить в спор в Курусае с самим Ибрагимбеком, угрожала ему и застрелила его ясаула, — курусайцы живут в вечной тревоге. Ибрагимбек — сосед курусайцев, да ещё близкий, а известно, хороший сосед, — что отец да мать, а дурной сосед — беда на голову. «Не сделай меня, аллах, и в могиле соседом плохого человека!» Правда, Ибрагимбек малость поуспокоился, узнав, что та дерзкая комсомолка не из жительниц Курусая, а то бы всем курусайцам давно уже пришлось бы есть землю. Но и сейчас никто из курусайцев не решается ездить на базар. Басмачи нападают в глухих местах, отбирают лошадей. Тех из дехкан, кто смеет защищать свое добро, убивают. Никто ничего не покупает и не продаёт!
Все уже забыли вкус риса. Кончилась соль. Приходится варить похлёбку на горько солёной воде из сая с запахом серы. Не беда, аллах не забыл нас. Хоть плохой хлеб, да есть. Вот прошлый год траву собирали, сушили и лепёшки пекли. Такие времена настали...
Завтрак кончился, и Файзи с отцом шли по улочка кишлака. Шакир Сами, опираясь на посох, — впереди, командир добровольческого отряда, увешанный оружием, — позади, как подобает почтительному сыну.
Мимо старого карагачевого дерева, которое казалось Файзи и четверть века назад, когда он бежал в Бухару от бекского гнева, таким же старым, огромным и тенистым, шёл такой же старый, как дерево, такой же крепкий, как дерево, Шакир Сами, будто и не прошло двадцати пяти долгих тяжёлых лет. Падавшие вдоль улицы ровные прямые лучи оранжевого солнца придавали вскинутой голове старика золотисто-коричневую окраску, на фоне которой чёрная, ровно подстриженная бородка и длинноватые монгольские усы выглядели очень красиво. «Ни одного седого волоска, — подумал Файзи, а стан, как у восемнадцатилетнего парня! Сравнить нас — я старик, отец — юноша!»
Действительно, Шакир Сами вышагивал своими большими, видавшими виды крестьянскими ногами бодро и крепко, а стан свой держал прямо, хоть на плечах и нёс дышло от омача, кетмень и грабли, что в общем составляло немалый вес. На боку у него висела шерстяная торба, наполненная кукурузными зернами. Несмотря на довольно пронзительный ветер, дувший с вершин Гиссара, бязевая рубаха оставалась распахнутой, обнажая тёмную, цвета ореховой древесины, шею, на которой висел на шнурочке треугольник-талис-ман. Но старик не чувствовал холода, хотя заплатанный жиденький халат и бязевые штаны, едва ли защищали его от ветра. Шакир Сами не смотрел по сторонам, он гнал перед собой двух быков и всё внимание сосредоточил на том, чтобы они шли прямо и не задерживались на обочинах, где росла поблекшая уже трава.
Только когда Файзи поравнялся со стариком, он удостоил его взглядом.
— Отец, — почтительно заговорил Файзи, — по случаю победы над врагом мы хотели бы собрать митинг... до нашего отъезда.
— Митинг, митинг! — сердито сказал Шакир Сами, — сейчас не время разглагольствовать. Сейчас время пахать и сеять.
И точно желая усугубить резкость своих слов, он добавил:
— Сынок, не загордился ли ты в своей Бухаре?! Кто нежится в мягкой постели, разве знает о длинных ночах бедняка?
Несправедливость упрека поразила Файзи. Он не нашёлся ничего ответить.
— Тебе не по вкусу наш дехканский хлеб, ты не хочешь пожить у нас, посидеть у очага предков.
— Простите, отец, но у меня много заботы... с отрядом, с людьми. Бойцы ждут меня.
На рассвете этого утра прискакал Файзи в Курусай. Отряд его шёл стороной по холмам, преследуя бегущие банды.
Влекло Файзи в места, где он родился, рос, возмужал. Передав команду Юнусу, он в сопровождении двух бойцов бросился через холмы и долины по знакомым тропинкам к далеко видным домикам степного селения...
— Война, кругом война!.. Все воюют, но кто же должен сеять хлеб, если все воюют? — И Шакир Сами с силой вытянул длинной тонкой палкой быков по костлявым спинам и крикнул: — Чу-чу, скотина!
Очень хотелось Файзи обнять отца, прижаться к его груди, но какое-то ложное чувство, а может быть и холодное величие старика, останавливало его порыв. Он только заметил:
— Я не могу оставить своих людей, там идет бой.
— За один день быки не подохнут, а на два дня Тишабай ходжа быков не дает, — проговорил Шакир Сами, — быки чужие, тишабаевские. Сегодня не вспашу — совсем не вспашу. Ты уж воюй, а я буду гонять быков до тех пор, пока из сил не выбьются, тогда уж пусть Тишабай их берёт такими, какими останутся после целого дня пахоты...
Слушал или не слушал Шакир Сами довольно беспорядочные слова своего сына, но, продолжая шагать по пыли и погонять быков, сухо спросил:
— Долго война ещё? Долго воевать хотите? Файзи шагал рядом с отцом.
— Мы... разве мы хотим войны?.. Войны хотят Энвер, Ибрагим, басмачи, помещики, баи, все эти зажравшиеся, разжиревшие эксплуататоры... Слов на-рода они не понимают, язык винтовок пусть они услышат. Я приехал по делу, отец. Довольно вам сидеть под вашим баем.
— А что мы можем?! В его руках богатство, а где богатство, там сила. Он власть.