Шрифт:
— Так было надо.
— Вы говорите это с грустью. Разумеется, это произошло не по вашей вине!
— Я знаю. И она знала. Так сложились обстоятельства. Тем не менее она страдала.
Впрочем, на первую их разлуку решилась сама Илонка. Предчувствуя опасность, она спрятала мальчика в надежном месте, у одной бывшей танцовщицы, в старом квартале столицы.
Вскоре после этого на нее донесла официантка кабаре, антисемитка. Нилашисты схватили ее. Избивали. Унижали. Насиловали. Палачи требовали, чтобы она назвала фальшивые имена, под которыми скрывались евреи — и у кого. Она стала выдумывать фамилии, адреса. Каждый раз садисты возвращались с пустыми руками и вне себя от ярости. Илонка кричала, плакала, умоляла: она решила все снести, все вытерпеть. Роль стукача не для нее, как объяснила она Гамлиэлю, когда вновь забрала его к себе.
— Вы правы. Она была святой, — сказала Лили Розенкранц с сомнением в голосе. — Но чем она отличалась от других, тех, чьи благодеяния описываются в священных книгах?
— Она была верующей, но ее святость не имела ничего общего с религией. Только с сердцем, добрым и щедрым, каких больше нет. Вы понимаете? Илонка была человечной, восхитительно человечной. И я ставлю ее выше любого святого.
Докторша смотрит на него с удивлением.
— Почему вы так говорите? Неужели вас до такой степени гнетет божественное? С каких это пор человечность рассматривается как высшая добродетель? Вспомните прекрасное изречение Мудреца, для которого цель человека — стать богом.
— Я отвечу вам, что для меня цель человека — стать человеком. Илонка спасла мне жизнь. Это была смелая, благородная, любящая женщина, настоящая героиня. Для меня этого достаточно, чтобы вспоминать о ней с нежностью и восхищением.
Докторша и не думает сдаваться:
— Человек, который рискует свободой и жизнью, чтобы помочь обреченным… да, она была святой! Впрочем, вы сами это сказали.
Гамлиэль не решается ответить, предпочитая оставить этот спор. Докторша понимает его молчание по-своему.
— Стало быть, мы пришли к согласию насчет Илонки? Хорошо. Но что это была за женщина? Образованная, интеллектуально развитая? Что она любила? Садоводство, классическую музыку, переводы романов Стендаля или Виктора Гюго?
Гамлиэль пристально смотрит на нее, спрашивая себя, нужно ли огорчать ее. Сказать ей, что все европейские интеллектуалы не стоят нежности и милосердия этой простой женщины, которая столько сделала, чтобы спасти одну человеческую жизнь? Его жизнь. Он не знает, на что решиться. Докторша бросает ему спасательный круг:
— Вы ведь были совсем маленьким, когда она вас подобрала?
— Ну, не таким уж маленьким.
— Слишком маленьким, чтобы понять, чем она занимается.
— Она была певицей в кабаре.
— Правда?
— Да. Певицей в кабаре.
— И ничего больше?
Гамлиэль кусает губы: в мозгу его, словно молнии, вновь возникают жесты, шорохи и ощущения. Илонка склонилась над маленьким мальчиком, свернувшимся в клубочек на софе. Она целует его в лоб и шепчет: «Петер, ты спишь? Вот и хорошо. Спи, мой большой мальчик. Спи. Прекрасных снов тебе. Так гораздо лучше». Она выключает свет, прежде чем уйти в спальню. Но Гамлиэль не спит. Сквозь полузакрытые веки он следит за ее движениями. Она не одна. С ней пришел мужчина. Гамлиэль узнает его: это молодчик из кабаре, главарь венгерских фашистов, нилашист. Он ловит приглушенные и странные звуки, исходящие из спальни. Смысла и значения их он не понимает — возможно, не хочет понимать. Это повторяется каждый вечер. Но гости у Илонки разные.
— И ничего больше, — говорит он наконец молодой женщине. — Просто певица. Я слышал, как она поет. Она пела хорошо, даже очень хорошо. От ее голоса вырастали крылья, она словно поднимала вас. И с высоты вы видели землю, как убежище.
Заметила ли докторша, что голос Гамлиэля изменился? Если заметила, то виду не подает. Она улыбается ему уже безбоязненно, он же спрашивает себя, с какого момента стал понимать, чем занимается Илонка.
— Расскажите мне еще о себе, — просит молодая женщина, легко и почти с робостью коснувшись его руки. — А если это вам неприятно, расскажите какую-нибудь историю.
Историю? Но какую же? И отчего именно сейчас, когда весна в самом начале, именно здесь, под этим цветущим деревом, так близко от корпуса, где человеческие существа в страданиях приходят к почти полной утрате разума? Неужели она провоцирует его? Исходя из соображений профессиональных, возможно, медицинских? Неужели она видит в Гамлиэля больного, не сознающего свой недуг? Он решает вспомнить один эпизод, который и сейчас, десятилетия спустя, приводит его в смущение.
— В те времена я был еще молод, иными словами, не имел того, что называют жизненным опытом, — начинает он ровным тоном. — Я только что приехал в Париж. Денег у меня совсем не было, только статус беженца, утвержденный французским консульством, и в этом городе я никого не знал.
…Тогда, в конце 1956 года, было сравнительно легко пересечь границу некоторых европейских стран: тысячи венгров делали это каждый день после того, как их восстание было подавлено танками Красной Армии. Наверное, западные правительства чувствовали свою вину, поскольку этих беженцев принимали лучше, чем их предшественников в 1945–1946 годах. Гамлиэлю не было еще двадцати, когда он сел в Вене на Восточный экспресс, отправлявшийся в Париж. Даже не зайдя в гостиницу, где следовало встретиться с другими эмигрантами, он пошел пешком от Восточного вокзала до улицы Сен-Дени. В Будапеште один товарищ по партии превозносил этот квартал до небес и дал все объяснения, необходимые для достижения цели.