Шрифт:
Сколько они уже сидели здесь, на этой скамье, совсем близко от озера, где ребятишки забавлялись, швыряя в воду камни, чтобы заставить показаться несуществующих рыбок? Какая-то мамаша стала выговаривать им. Компания — дюжина мальчишек и девчонок — не обратила на нее никакого внимания. Возможно, это была не мать, в любом случае не их мать, а просто суровая гувернантка: она смотрела на них холодным взглядом, лишенным всякого чувства.
— Я помню тот рассвет во всех подробностях, — продолжил Болек. — Первые лучи солнца бросали на город пурпурный грязный свет. Звук шагов по булыжной мостовой. Густые тени, отступавшие с расчетливой медлительностью, словно в балете. И мой отец, мой бедный отец с согбенной спиной, словно он нес на плечах своих тяжесть веков. И мать, я помню ее лицо: никогда я не видел на нем выражения такой кротости.
Гамлиэлю захотелось взглянуть на него, но он обещал не делать этого. Почему Болек так настаивал, чтобы на него не смотрели? Быть может, он боялся сорваться, дать волю слезам? Или просто не хотел зайти слишком далеко в своей исповеди? Разве не сказал он, что у него на совести убийство? Было ли это намеком на смерть его близких? Гамлиэль решил, что пока будет держать обещание слушать друга, не глядя на него.
— Спустя час после исхода смертников, — сказал Болек, — я пробрался в гетто, прополз под колючей проволокой. Я ожидал увидеть его опустевшим, но улицы походили на улей: растерянные, испуганные люди сновали во все стороны, пытаясь найти родственника или знакомого. Они окликали друг друга: «Вы не видели…» Нет, никто не видел. «Куда их увели?» Никто не знал. «В тюрьму?» Вероятно. «В лагерь? В соседнюю деревню?» Возможно. «Они скоро вернутся?» Конечно. Никто не мог представить, что произошло на самом деле. На некоторых лицах отражалась напускная уверенность. Но большей частью люди с трудом скрывали радость, пусть даже и омраченную, что ускользнули от гибели. Я тоже принимал участие в разговорах. Нашел братьев и сестер, их детей, среди них маленького Мойшеле, которым повезло больше, чем Реувену и Ханнеле. Они не радовались, и я тоже. Как я мог? Я был жив, но заточен в гетто, и это не давало мне радоваться жизни.
Вскоре со мной вступила в контакт подпольная сионистская организация, входившая в движение Сопротивления. Ослабленная недавней депортацией многих членов, она приступила к торопливой, но интенсивной вербовке новых. Первой моей реакцией было отказаться. Я не скрыл своих сомнений от Зелига, которого одной безлунной ночью послали прощупать меня:
«Вы действительно намерены сражаться с немцами? А сколько у вас танков? И дивизий? У них самая мощная и наилучшим образом оснащенная армия в мире. Надменная, победоносная, она раздавила Польшу, унизила Францию, одолела многие народы, завоевала множество стран, оттеснила Красную Армию к пригородам Москвы — и вы рассчитываете продержаться против них хотя бы неделю или даже день? Ей-богу, вы сошли с ума!»
Зелиг слушал меня бесстрастно, а потом произнес короткую фразу, которая обожгла меня, словно пощечина:
«А еврейская честь?»
Я воскликнул:
«Какое отношение имеет еврейская честь ко всей этой истории?»
У него было готово объяснение:
«Бесчестно позволять врагу действовать, мучить, пытать и убивать по собственному произволу, не оказывая никакого сопротивления».
Тут я разозлился:
«Иначе говоря, для тебя, для вас те, кого увели на смерть три недели назад, все мои в том числе, жили и погибли бесчестно? Скажи мне, кто дал вам право судить их?»
Видимо, Зелиг был готов и к этой вспышке, так как не подал виду, что обиделся:
«Ты плохо меня понял, потому что я плохо объяснил. Речь идет не об их чести, а о нашей. Они ничего не могли сделать, но мы можем что-то предпринять, не важно что, и не для того, чтобы победить гитлеровскую Германию, надеяться на это было бы безумием, и мы это, к несчастью, понимаем, но чтобы оставить след, пусть еле заметный, в нашей истории».
Я попросил разрешения подумать, но тут же взял свои слова обратно: о чем было думать? Об опасностях? Разве подпольная деятельность опаснее, чем жизнь в гетто?
«Я подумал. Я согласен».
Мое обязательство было скреплено рукопожатием.
Я часто встречался с Зелигом, другими членами его ячейки и нашим лидером Абрашей, который служил в польской армии и обучал нас обращаться с оружием. Правда, оружия у нас не было или было очень мало. Несколько револьверов и гранат, купленных за пределами гетто, «коктейли Молотова», изготовленные двумя химиками из Кракова. Все это распределялось крайне скупо и хранилось в самых укромных тайниках.
Я не буду рассказывать тебе о «моем» сопротивлении. Ничего особенного я не совершил. Думаю, что после войны мы совершили ошибку, когда на памятных церемониях и прочих торжественных мероприятиях стали противопоставлять жертв и героев. Я согласен с человеком, который сказал, что в то время «сами герои были жертвами и даже жертвы были героями».
Я хотел встретиться с тобой сегодня, чтобы поговорить о другом. Об одном эпизоде, который и сегодня тяготит мою совесть.
Вернувшись в гетто, я сразу пошел в дом моих родителей, надеясь найти там сам не знаю что — знак? возможно, письмо? — оставленные для меня. Ничего. Библия на столе. Молитвенная книга, открытая на Жалобах Тиша Беав [10] . На кровати забытое матерью пальто. Расческа Ханнеле. При первых признаках тревоги они, должно быть, очень спешили, сразу устремившись в убежище: на счету была каждая секунда. Внизу, в подвале, многое нужно было сделать: опустить за собой люк, закрыть все щели, расставить стулья, бесшумно разместиться… По критериям гетто, это было надежное убежище, гораздо более надежное, чем у Реувена или у моих сестер. Вот именно: если подвал был так хорошо скрыт, как случилось, что немцы обнаружили его, тогда как до других добраться не сумели?
10
В девятый день месяца Ава (день, когда были разрушены оба Храма) в синагогах читают книгу пророка Иеремии, который оплакивал гибель Первого Храма. День скорби в еврейском календаре именуется Тиша Беав.
Вопрос тревожный, мутный: с выжившими членами моей семьи и с близкими друзьями мы долгими часами рассматривали всевозможные гипотезы. Кто-то в убежище выдал себя, чихнув, кашлянув, сделав неловкое движение, хотя всем нужно было сжимать губы и кулаки до боли? Расплакался ребенок? Мы опросили соседей и знакомых: они ничего не знали. Один из них предположил, что немцы применили специальные инструменты для простукивания стен и улавливания малейших шумов на чердаке и в подвальных помещениях. Это показалось нам правдоподобным, ведь они считались знатоками своего дела: для них все средства были хороши, чтобы выслеживать и уничтожать евреев. В конечном счете мы получили ответ — от той женщины, которой одной удалось спастись. Я встретился с ней случайно, на улице, перед жилищной конторой Юденрата. Она выглядела растерянной: поскольку она осталась без семьи, ее заставили выехать из прежней комнаты в другую, поменьше, у чужих людей.