Шрифт:
Этот вечер на несколько лет вперед определил весь круг занятий, и размышлений Карташихина.
История, та самая, о которой в учебнике политграмоты рассказывалось скучными словами, не вызывавшими никаких представлений, которая была таким же предметом, как алгебра, и которую нужно было знать, потому что иначе получишь «неуд», вдруг заговорила с ним живым языком, и он невольно поднялся на ту высоту, с которой смотрело на нее старшее поколение.
Разумеется, он смотрел на прошлое другими глазами. Но все же чувство исторического становления, столь особенным образом окрашивающее действительность, коснулось его в этот вечер, и многое стало ему понятно.
Со всем азартом своих пятнадцати лет он принялся изучать историю гражданской войны.
Разумеется, отец был главным предметом его занятий. Он прочитал все книги, в которых упоминалось его имя, он самым внимательным образом изучил все его маневры, его удачи и неудачи.
Он был не согласен с тридцативерстным маршем к Белебею, считая, что отец должен был дождаться соединения с Соколовым. Он был восхищен неожиданным поворотом и ударом в тыл белых в районе Бугуруслана, когда сражение было дано в таком месте, которое нужно было понять, как понимают человека, чтобы дать это сражение и выиграть его.
Идя по следам отца, он как бы пересек по диагонали историю гражданской войны. Пройдя с ним от Самары до Старой Бухары, отметив звездочкой на карте место его смерти, он перешел на южный фронт и рассмотрел его от первых боев до взятия Перекопа. Перебросившись на западный фронт, он внимательно изучил все удачи и неудачи польской кампании двадцатого года. Очень скоро он знал все это настолько хорошо, что мог на память начертить карты всех основных операций.
Именно потому, что отец был единственным судьей всех его поступков и мыслей, он никогда не говорил о нем. Он подражал ему. Между тем ни по характеру, ни по складу ума он не был похож на отца.
Его отец был человеком действия, всю жизнь готовившим себя к той роли, которую он сыграл в революции и гражданской войне. Он никогда не искал — и всегда находил. Почти инстинктивно он принимал такие решения, которые стоили бы другому огромных душевных сил. Он был легкий, иронический человек. Но в нем не было того соединения наблюдательности с воображением, которое было главной чертой в характере сына, точно так же как у сына не было его находчивости, легкости, иронии.
Ваня был чувствителен, нежен — и научился притворяться холодным, даже грубоватым. Нужно было хорошо знать его, чтобы догадаться, что это мнимое равнодушие было, в сущности, орудием самозащиты.
Он был человеком, сложившимся очень рано и, быть может, поэтому легко ранимым, но и эту свою черту он тщательно скрывал, решив, кстати сказать, отделаться от нее как можно скорее.
Он не соглашался на легкие решения, и Лев Иваныч, например, справедливо считал, что у Вани, по всем признакам, будет трудная жизнь. Все простое, легко идущее в руки, мало интересовало его, и хотя юность обычно ищет сложных путей, он всегда искал в сложности новизну, несходство, начало.
Может быть, он стал таким потому, что его детство кончилось как раз тогда, когда были нарушены все закономерности, определявшие жизнь? Быта не было, когда он впервые посмотрел вокруг себя открытыми глазами. Глубокое смещение всех традиций совпало с началом его сознательной жизни. Это пригодилось ему через много лет, когда он стал заниматься наукой.
Врачи говорят, что возраст — это относительное понятие, что сердце может быть пятнадцати лет, а голова — двадцати пяти. Таков и был Трубачевский.
Он сам не знал, откуда взялась у него страсть к чтению. Мать его, женщина добрая, но упрямая, скрипачка, ученица Ауэра, с успехом выступавшая в свое время на концертных сценах, развелась с мужем и умерла где-то в Наугейме, когда Трубачевскому не минуло еще и десяти лет.
Отец был человеком аккуратным, расчетливым и необычайно унылым. Оркестровый музыкант, всю жизнь просидевший на одном месте, — второй кларнет, — он с детства был одержим идеей порядка. Все происходившее в мире делилось в его глазах на две категории — порядка и беспорядка. Революция — это был беспорядок. Очереди, шум — беспорядок. Порядок был только в музыке, и то далеко не во всякой. Бетховен, Моцарт — это еще был порядок. А дальше — и он уныло махал рукой.
В сущности, это был тихий и нетребовательный человек. Но сознание, что во всем мире такой беспорядок, угнетало его. К старости он стал невозможен.
Наперекор всему, он пытался навести порядок в собственном доме. День должен был делиться на определенные отрезки времени, каждый из которых в точности повторял соответствующий отрезок предыдущего дня. Вещи (в частности, мебель) должны были занимать раз и навсегда отведенное им пространство. Ничего не получилось. Жена вставала с постели в два часа дня и каждый месяц переставляла мебель. Сын, на которого он очень рассчитывал, относился к удобствам жизни с необъяснимым презрением, читал лежа (что, как доказала медицина, плохо отражается на зрении) и вообще торопился. Это было, кстати сказать, совершенно верно. Сын торопился. Куда, зачем? И почтенный кларнетист скорбно поднимал брови.
Кроме путеводителей по городу да календарей, он не держал в доме никаких книг, и Трубачевский со второго класса набросился на школьную библиотеку. В течение двух-трех лет он прочитал ее всю, начиная с Густава Эмара и кончая серьезными трудами по русской истории. Увлечение это пришло так рано, все было еще так шатко в нем, что книжная жизнь, у которой свои пристрастия и законы, разумеется, в сильной степени на него повлияла. Он стал общителен, беспорядочен, пылок. В нем появились восторженность, приподнятость, склонность к преувеличениям. Он мог решиться на отчаянный шаг ради того, что другому показалось бы просто вздором.