Шрифт:
Да кому бы и было про это поведать? Шалунам-юнкерам? бабушке? родственникам?.. Никому это не интересно. Но что испытывает поэт, оставаясь без песни? Каково это — всем своим существом чувствовать, что светлый и чистый твой родник погребён под горой строительного мусора, обломками, хламом…
И наконец — пробился на выжженной земле первый росток!
Скажи мне, ветка Палестины: Где ты росла, где ты цвела? Каких холмов, какой долины Ты украшением была? У вод ли чистых Иордана Востока луч тебя ласкал, Ночной ли ветр в горах Ливана Тебя сердито колыхал? Молитву ль тихую читали, Иль пели песни старины. Когда листы твои сплетали Солима бедные сыны? И пальма та жива ль поныне? Всё так же ль манит в летний зной Она прохожего в пустыне Широколиственной главой? Или в разлуке безотрадной Она увяла, как и ты, И дольний прах ложится жадно На пожелтевшие листы?.. Поведай: набожной рукою Кто в этот край тебя занёс? Грустил он часто над тобою? Хранишь ты след горючих слёз? Иль, Божьей рати лучший воин, Он был с безоблачным челом, Как ты, всегда небес достоин Перед людьми и божеством?.. Заботой тайною хранима, Перед иконой золотой Стоишь ты, ветвь Ерусалима, Святыни верный часовой! Прозрачный сумрак, луч лампады, Кивот и крест, символ святой… Всё полно мира и отрады Вокруг тебя и над тобой.Это чудесное, чистое, грустно-тревожное и одновременно мужественное стихотворение, исполненное глубокой, целомудренной веры, буквально «исторглось» у Лермонтова, как выразился его товарищ Андрей Муравьёв, который первым прочёл эти разом написанные строки.
Муравьёв и сам сочинял стихи, но больше интересовался религией, которой посвятил несколько книг, — впоследствии он был камергером, служил в Синоде. Ещё в 1830 году, молодым человеком, он совершил паломничество в Святую землю. Оттуда он привёз пальмовые ветви, одну из которых позже подарил Лермонтову, — поэт хранил её у себя дома, как вспоминают, «в ящике под стеклом». По преданию, с пальмовыми ветвями народ встречал Христа, въезжающего в Иерусалим, — и при этом кричал: «Осанна!» — «Спасение!»
Андрей Николаевич Муравьёв пишет в мемуарах, как однажды поздно вечером Лермонтов приехал к нему и с одушевлением прочёл стихи на смерть Пушкина, которые ему очень понравились. «Я не нашёл в них ничего особенно резкого, потому что не слыхал последнего четверостишия, которое возбудило бурю протеста против поэта. Стихи сии ходили в двух списках по городу, одни с прибавлением, а другие без него, и даже говорили, что прибавление было сделано другим поэтом, но что Лермонтов благородно принял это на себя. Лермонтов просил меня поговорить в его пользу с Мордвиновым, и на другой день я поехал к моему родичу».
Мордвинов был управляющим Третьим отделением; незадолго до этого именно он разбирался с «Маскарадом» и остался «неумолим», не позволив выйти пьесе на сцену.
«Мордвинов был очень занят и не в духе. „Ты всегда с старыми вестями, — сказал он, — я давно читал эти стихи графу Бенкендорфу, и мы не нашли в них ничего предосудительного“. Обрадованный такой вестью, я поспешил к Лермонтову, чтобы его успокоить, и, не застав дома, написал ему от слова до слова то, что сказал мне Мордвинов. Когда же возвратился домой, нашёл у себя его записку, в которой он опять просил моего заступления, потому что ему грозит опасность.
Долго ожидая меня, написал он на том же листке чудные; свои стихи „Ветка Палестины“, которые по внезапному вдохновению у него исторглись в моей образной при виде палестинских пальм, привезённых мною с Востока:
Скажи мне, ветка Палестины, Где ты цвела, где ты росла? Каких холмов, какой долины Ты украшением была?..Меня чрезвычайно тронули эти стихи, но каково было моё изумление, когда вечером флигель-адъютант Столыпин сообщил мне, что Лермонтов уже под арестом».
О днях, проведённых Лермонтовым под стражей в одной из комнат Главного штаба, сохранилось поистине драгоценное воспоминание Акима Шан-Гирея:
«Под арестом к Мишелю пускали только его камердинера, приносившего обед; Мишель велел завёртывать хлеб в серую бумагу, и на клочках, с помощью вина, печной сажи и спички, написал несколько пьес, а именно: „Когда волнуется желтеющая нива“, „Я, Матерь Божия, ныне с молитвою“, „Кто б ни был ты, печальный мой сосед“, и перевёл старую пьесу „Отворите мне темницу“, прибавив к ней последнюю строфу „Но окно тюрьмы высоко“…».
Дней десять-то всего этого заключения и было, а среди начертанных спичкой стихов — два высочайших творения лирики: «Когда волнуется желтеющая нива…» и «Молитва»!
Из прежних стихотворений — такой высоты был только «Ангел».
Вот тут-то, после «Смерти Поэта», и открылось его второе дыхание.
Вот тут-то и обозначилась, с небывалой ясностью, природа лермонтовского огня— его пламенная ткань, его благодатный дух — любовь.
Вся Божия красота земли словно надышала ему в темнице эту песнь, эту благоуханную, благодарную молитву:
Когда волнуется желтеющая нива, И свежий лес шумит при звуке ветерка, И прячется в саду малиновая слива Под тенью сладостной зелёного листка; Когда, росой обрызганный душистой, Румяным вечером иль утра в час златой, Из-под куста мне ландыш серебристый Приветливо кивает головой; Когда студёный ключ играет по оврагу И, погружая мысль в какой-то смутный сон, Лепечет мне таинственную сагу Про мирный край, откуда мчится он, — Тогда смиряется души моей тревога, Тогда расходятся морщины на челе, — И счастье я могу постигнуть на земле, И в небесах я вижу Бога…