Шрифт:
Всем запомнилась и «Юнкерская молитва», что сочинил Лермонтов:
Царю небесный! Спаси меня От куртки тесной, Как от огня. От маршировки Меня избавь, В парадировки Меня не ставь. Пускай в манеже Алёхин глас Как можно реже Тревожит нас. Ещё моленье Прошу принять — В то воскресенье Дай разрешенье Мне опоздать. Я, Царь Всевышний, Хорош уж тем, Что просьбой лишней Не надоем.Стихотворение на первый взгляд шутливое, но прислушаться — глубокая подневольная грусть звучит меж бойких строк: тошно молодому поэту уже от всего в школе и даже голос Алёхи— командира-преподавателя, Алексея Степановича Стунеева — раздражает…
Аким Шан-Гирей вспоминает о брате: «Домой он приходил только по праздникам и воскресеньям и ровно ничего не писал…»
Александру Меринскому же запомнилось, как по вечерам, когда кончались лекции, «поэт наш <…> уходил в отдалённые классные комнаты, в то время пустые, и там один просиживал долго и писал до поздней ночи, стараясь туда пробраться не замеченным товарищами».
А. Н. Пыпин, в беседе с биографом поэта П. А. Висковатым, проницательно заметил:
«Лермонтов, с детства мало сообщительный, не был сообщителен и в Школе. Он представлял товарищам своим шуточные стихотворения, но не делился с ними тем, что высказывало его задушевные мысли и мечты; только немногим ближайшим друзьям он доверял свои серьёзные работы. У него было два рода серьёзных интересов, две среды, в которых он жил, очень не похожие одна на другую, — и если он старательно скрывал лучшую сторону своих интересов, в нём, конечно, говорило сознание этой противоположности. Его внутренняя жизнь была разделена и неспокойна. Его товарищи, рассказывающие о нём, ничего не могли рассказать, кроме анекдотов и внешних случайностей его жизни; ни у кого не было в мысли затронуть более привлекательную сторону его личности, которой они как будто и не знали. Но что этот разлад был, что Лермонтова по временам тяготила обстановка, где не находили себе места его мечты, что в нём происходила борьба, от которой он хотел иногда избавиться шумными удовольствиями, — об этом свидетельствуют любопытные письма, писанные им из Школы…»
П. А. Висковатый обобщает воспоминания бывших юнкеров:
«Умственные интересы в Школе не были особенно сильны, и не они, конечно, сближали Лермонтова с товарищами. Напротив, он любил удаляться от них и предаваться своим мечтаниям и творчеству в уединении, редко кому читая отрывки из своих задушевных произведений, чувствуя, что они будут не так поняты, и боясь каждой неосторожной, глубоко оскорблявшей выходки. В отношениях его к товарищам была, следовательно, некоторая неестественность, которую он прикрывал весёлыми остротами, и такие выходки при остром и злом языке, конечно, должны были подчас коробить тех, против кого были направлены. Надо, однако, взять во внимание и то, что Лермонтов ничуть не обижался, когда на его остроты ему отвечали тем же, и от души смеялся ловкому слову, направленному против него самого. Его, очевидно, не столько занимало желание досадить, сколько сказать остроту или вызвать комическое положение. Но не все имели крупный характер поэта. Мелкие, самолюбивые натуры глубоко оскорблялись там, где Лермонтов видел одну забавную выходку. Люди сохраняли против него неудовольствие. Капля за каплей набиралась злоба к нему, а поэт и не подозревал этого. Так бывало с ним и в последующие годы».
Лермонтов никому не признавался, каково ему на самом деле было в юнкерской школе.
Только однажды глубоко скрытое чувство мелькнуло в его лирике: в стихотворении «Гусар», одном из последних 1832 года, написанном, должно быть, по вступлении в школу, есть строки:
Увы — зачем от жизни прежней Ты разом сердце оторвал!..Спустя полгода с лишним после поступления, в письме М. А. Лопухиной от 19 июня 1833 года, он только слегка намекает на то, что таил ото всех:
«…Надеюсь, вам будет приятно узнать, что я, пробыв в школе всего два месяца, выдержал экзамен в первый класс и теперь один из первых. По крайней мере, это даёт надежду на близкую свободу» (в переводе с французского. — В. М.).
«Два месяца» — остальное время провалялся дома с больной ногой; а «в первый класс» — значит, в высший, в выпускной. Понятно его удовольствие: несмотря на хворь, не отстал от других в учении — и даже стал один из первых. (И Александр Тиран в своих записках отметил: «все лентяи, один Лермонтов учился отлично».) А «близкая свобода» — тут, разумеется, о том, что год позади и осталось столько же, чтобы вырваться наконец на волю.
4 августа, после лагеря, он вновь говорит об этом же в письме к Марии Александровне:
«Мы возвратились в город и скоро опять начнём занятия. Одно меня ободряет — мысль, что через год я офицер! И тогда, тогда…»
И только по окончании школы из него вырвалось настоящее признание. В письме к М. А. Лопухиной от 23 декабря 1834 года, рассказывая о встрече с её братом и своим близким Другом Алексеем, Лермонтов пишет:
«Я был в Царском Селе, когда приехал Алексис. Узнав о том, я едва не сошёл с ума от радости: разговаривал сам с собою, смеялся, потирал руки. Вмиг возвратился к моим былым радостям; двух страшных лет как не бывало…»
И чуть далее:
«Мне бы очень хотелось с вами повидаться; простите, в сущности, это желание эгоистическое; возле вас я нашёл бы себя самого, стал бы опять, каким некогда был, доверчивым, полным любви и преданности, одарённым, наконец, всеми благами, которых люди не могут у нас отнять и которые отнял у меня сам Бог!..» (в переводе с французского. — В. М.).
Страшные годы… отнятые Богомблага… — два года Лермонтов никому об этом не рассказывал — да и некому было говорить.