Шрифт:
Ваш искренний и преданный друг».
Почерк был крупный, затейливый, похожий на женский. Андрей почувствовал, что, несмотря на мороз, по лицу его течет пот. Заныло в груди, и тут же боль отдалась в раненом боку.
«Я погиб, — прошептал Витгерт побелевшими губами. — Господи, за что? Чего хотят эти люди?»
Глава 3
На следующий день Витгерт отправился было к Мерцаловым, но по приходе понял, что не в силах сидеть за столом с семьей невесты, улыбаться, вести светскую беседу, когда им овладела такая тревога, даже не то что тревога, а паника.
Сославшись на нездоровье, со стыдом глядя в глаза Машеньки, он распрощался и вернулся в гостиницу.
Как он надеялся, что все плохое, что с ним было, исчезнет, все его ошибки и связанные с ними неприятности останутся в его прошлой жизни, а в этой, новой, неизвестно почему подаренной ему высшими силами, он ощущал себя совсем другим человеком, и все теперь должно быть иначе — без зла, без горя…
Эта мысль — о жизни, расколотой на прошлую и нынешнюю, возникала у многих офицеров, побывавших на войне.
Об этом Андрей много говорил с Борисом Энгельгардтом, которого встретил в Ляояне, в Георгиевской общине Красного Креста.
Они были знакомы «в прошлой жизни», в Петербурге. Энгельгардт, один из самых блестящих столичных наездников, получил назначение в Варшаву, но частенько приезжал оттуда в Петербург для участия в скачках и общения со светскими знакомыми. Потом Борис решил отдаться военной карьере и поступил в академию Генерального штаба.
По окончании академии Энгельгардт, лелеявший самые честолюбивые мечты, принял под командование сотню забайкальских казаков и воевал со своей сотней в Маньчжурии.
Оказавшись в ляоянском госпитале рядом с Борисом, Андрей еле узнал блестящего кавалериста в усталом человеке с погасшим взглядом.
Энгельгардт, лежавший на койке с потрепанным томиком Льва Толстого в руках, рассуждал, что прежняя жизнь кончена, что он мечтает выйти в отставку и заняться хозяйством где-нибудь в тиши своего белорусского имения.
О своей «первой жизни», завершившейся вместе с гибелью русской эскадры в Цусиме в мае 1905 года, говорил Андрею и капитан первого ранга Ширинский-Шихматов.
Его корабль, подбитый в бою японцами, затонул, а он удержался на поверхности, уцепившись за какой-то деревянный обломок. Теряя сознание, Шихматов простился с жизнью, но его вытащили японцы.
Когда Ширинский-Шихматов смог наконец вернуться домой, это было возвращение совсем другого человека, потерявшего на войне не только друзей, но и самого себя, прежнего…
А сколько офицеров ушло навсегда, лишившись своей первой и единственной жизни! И у них нет возможности начать все сначала в этом мире…
Говорят, в Петербурге сенатор Огарев, сын которого, Сергей Огарев, геройски погиб в Цусимском сражении, хлопочет о строительстве храма-памятника героям японской войны.
Может быть, для Витгерта было бы лучше, чтобы и его имя было выбито на памятных досках этого храма в ряду с именами погибших… Для того ли ему оставлена жизнь, чтобы теперь какая-то мразь из сонного уездного городишки обещала втоптать ее в грязь?
До вечера Андрей, как лев, запертый в клетку, метался по номеру. Он не мог ни читать, ни спать, ни есть. В конце концов нервное возбуждение сменилось апатией.
«Нужно взять себя в руки, нужно успокоиться. Нервы стали ни к черту, — говорил сам себе Витгерт. — Что такого страшного случилось? Глупый шантаж, а может быть, просто дурацкая шутка. Надо быть равнодушным, и все само собой пройдет. Я веду себя как институтка, уличенная в прелюбодеянии. Нельзя терять достоинства. Я — офицер и не позволю с собой подобных игр. Пойду на эту чертову встречу к Народному саду и расставлю все по местам!»
К вечеру город тонул в кромешной зимней тьме. Тусклые желтки газовых фонарей, расплывавшиеся в пелене снегопада, только указывали дорогу, но не освещали ее.
Витгерт не знал Демьянова. Народный сад, о котором говорилось в записке, нужно было еще найти.
Улицы с наступлением темноты обезлюдели, и, чтобы спросить дорогу, Андрей зашел в табачный магазин неподалеку от гостиницы. Здесь ему уже доводилось пару раз покупать папиросы. Хозяева магазинчика, доброжелательные и общительные, казались вполне симпатичными людьми.
Магазин был совсем маленьким, собственно, это был даже не магазин, а лавочка, но ее вход украшала такая огромная вывеска «ТАБАК», что каждая карминно-красная буква на ней была размером почти со стул. Дверь лавочки всегда держали открытой допоздна, из ее чистого, сверкающего окна лился яркий свет, ложившийся на снег золотым квадратом, а из двери выбивался на улицу приятный запах дорогих сортов табака. За полированным прилавком красного дерева обычно стоял сам хозяин, высокий худощавый брюнет с острой шелковистой бородкой, или его жена, волоокая красавица с пышной, несколько небрежной прической.