Шрифт:
Всеобщий гогот сопровождал подобные выходки, и не находилось среди нас никого, кто бы устыдился сам и попробовал бы урезонить остальных. Всеобщее веселье достигало апогея, когда мирно подремывавшего на стуле пожилого преподавателя черчения опутывали под столом волейбольной сеткой и едва он приподнимался с места, как оказывался в тенетах. Причем вряд ли хоть кто-либо из нас читал в те годы «Очерки бурсы», «Республику ШКИД» или «Педагогическую поэму» — все шкоды мы придумывали сами, чем страшно гордились.
Бытует педагогическое мнение, что школьники прекрасно разбираются в глубинной человеческой сути своих наставников, безошибочно выявляют, кто из них чего стоит, у кого на уроках баловаться можно, у кого — нельзя, кто из учителей личность, а кто просто подыгрывает своим «юным друзьям». Нет, думаю, все гораздо сложнее. Скольких учителей мы так и не сумели оценить по заслугам, скольким ошибочно доверяли.
Больно и сегодня вспоминать Михаила Семеновича Вагуртова, математика, изначально несчастного человека: он был до жути похож на Гитлера, вернее, на карикатурный его портрет! Звали мы этого учителя, натурально, фюрером, едва ли не в лицо, и относились к нему и его дисциплине соответственно. Он же, как назло, был криклив, раздражителен, часто несправедлив к нам, хотя, нужно признать, учил добротно и на экзаменах вовсе не зверствовал. К десятому классу мы сделались чуть снисходительнее к нему (да и война с фюрером, и наша общая Победа были уже позади), но вдруг Михаил Семенович исчез.
Каждый знает, какая это мало с чем сравнимая радость, если из-за болезни преподавателя срывается урок, а повезет, так и не один! Однако день шел за днем — математик не появлялся, и нам уже перестало это нравиться: кому охота наверстывать потом пропущенное, имея по семь уроков ежедневно? Начали интересоваться, что да как, нам отвечали невразумительно, а недели через две прислали нового математика, старого и чрезвычайно лукавого еврея с экзотическим именем Исаак Тарасович. О «фюрере» словно забыли.
Мы были настолько жестоки, что время от времени вспоминали о его сходстве с Гитлером, зубоскалили на эту тему, что, мол, наконец-то наши контрразведчики схватили душегуба. По сути, мы не ошибались: учителя арестовали по 58-й статье за какое-то неосторожное высказывание, об этом нам позже доверительно сообщил наш любимый классный руководитель биолог Сергей Федорович.
Уже в десятом классе мы еще раз столкнулись с невидимой зловещей работой «органов» — пропал Зяма Файбисович, «Зайчик», как мы его называли, потому что ему еще в раннем детстве отрезало трамваем ногу и он, как заяц, прыгал на одном костыле. Зямка однажды высказался в компании, что у нас, случается, обижают евреев, и его, семнадцатилетнего инвалида, упекли в лагеря. По слухам, на пять лет. Таковы были мои первые «встречи» с режимом, которые, буду откровенен, никоим образом не повлияли на формирование моей комсомольско-молодежной души. Хотя я едва не расстался в девятом классе с комсомольским билетом.
Мы рассаживались по местам в химическом кабинете, еще не остыв после бурной переменки. Орали, свистели, перебрасывались портфелями. В кабинет вошла химичка, ненавистная всей школе Мария Ивановна Жирнова. В ее-то высокую прическу и попал неудачно брошенный через всю комнату увесистый портфель. Посыпались на пол многочисленные шпильки-заколки, раздался испуганный вопль учительницы, и — возникло массовое комсомольское «дело», хорошо еще, что не уголовное.
Разбирали троих наиболее рьяных «кидал» — Леню Филиппова, Сережу Сергеева и Зиновия Каневского. Наказание выпало серьезное: двоим строгий выговор с занесением в учетную карточку, а Леньку Филиппова исключили и из комсомола, и из школы. Ума не приложу, за что. Он не безобразничал в отличие от большинства, не был не только хулиганом, но даже обычным шкодником, просто в тот день, как говорится, «бес попутал». Все мы, виноватые и невиновные, горой стояли за Леньку, пытаясь уберечь его от расправы — тщетно, его выгнали с «волчьим билетом».
Не прошло и нескольких месяцев, как на меня свалилось второе комсомольское «дело». Точнее сказать, не свалилось, а лишь грозно помаячило невдалеке, и тут уж была самая откровенная обоюдная дурь, моя собственная и учителя физики Ивана Кондратьевича.
Вообще-то почти всеми дисциплинами, не относящимися к гуманитарным, я просто-напросто не занимался, списывая домашние задания и контрольные у преуспевающих приятелей, как правило, у Игоря Комарова, чрезвычайно одаренного в точных науках. Естественно, за годы безделья утратил всякую способность соображать, и либо списывал, либо ждал подсказки. На худой конец зазубривал ход решения задачи, не пытаясь, упаси бог, логически мыслить! И вот однажды на уроке астрономии, которую также вел Иван Кондратьевич, я попал в бедственную ситуацию.
Учитель спросил меня, при каких условиях можно наблюдать солнечную корону. Ответа я, понятное дело, не знал, однако в уголке памяти застряло нечто, связанное с темнотой (корона видна при полном солнечном затмении). И я, ничтоже сумняшеся, брякнул:
— Ночью.
Класс дружно расхохотался, что весьма меня уязвило — чему радуются, остолопы! Иван же Кондратьевич прорычал:
— Солнце?! Ночью?!
У меня упало сердце, и я в отчаянии пролепетал:
— Ну да, ночью, с помощью сильного телескопа.
Иван Кондратьевич ринулся к директору, добрейшему толстяку Тимофею Алексеевичу по кличке «Бомба», обвиняя меня не в слабоумии, на чем настаивал я перед директорским ликом (в присутствии вызванного в школу папы), а в наглом издевательстве над преподавателем. Надо отдать должное ребятам из класса, они наперебой убеждали школьные власти и моего перепуганного папу в том, что я вовсе не подлец-мерзавец, а обыкновенный идиот, имеющий к тому же строгий комсомольский выговор, и новое персональное «дело» меня погубит. Спасибо Ивану Кондратьевичу, он все-таки меня простил и всласть отвел душу на выпускном экзамене, поставив мне по физике «тройку», справедливую, но явно завышенную!