Вышенков Евгений Владимирович
Шрифт:
Они стали отдыхать вместе в ресторанах — местах, о которых до знакомства с воровским миром спортсмены и мечтать не могли. Государство предлагало им многолетний тяжелый труд, а в случае удачи и таланта почет и материальное благополучие, позволяющее раз в месяц ужинать не дома. У воров же была другая мораль — «не надо выслуживаться, надо брать свое прямо сейчас», они проводили в ресторанах практически каждый вечер. Боксеры были молоды и впечатлительны и мгновенно обратили внимание на то, что метрдотели и швейцары всегда кланяются им, независимо от того, кто они такие,— лишь бы были деньги.
Все это не сделало из птенцов общества «Динамо» плохих спортсменов — они так же ходили на тренировки, некоторые побеждали в соревнованиях, сами становились тренерами. Они продолжали всеми силами стремиться к новым рекордам. Однако на политические лозунги и передовицы газет уже смотрели с нескрываемым скепсисом.
Вскоре в компанию к ворам стали попадать представители других спортивных сообществ, в частности футбольного клуба «Зенит». Самый старый ленинградский вор в законе Валентин Гудевский, более известный как Дэртэн, недавно пошутил о том, как спортсмены отвлекали потенциальных потерпевших в то время: «Тогда и знаменитые зенитовцы ноги терпил в транспорте нам раздвигали».
Игорь Шадхан, родился в 1940 году, кинорежиссер
Мы жили с матерью и сестрой в обычном таком ленинградском дворе, где окна упираются в окна, и ты видишь, как твои соседи включают свет, выключают свет, что они делают. Моя семья была, кстати сказать, довольно благополучная. Отец до войны был директором завода, и у нас была трехкомнатная квартира отдельная. А время было такое, ну как вам объяснить... мне когда мать давала завтрак с собой в школу, то я его не мог с собой принести и есть на глазах у ребят, и я его выкидывал по дороге. Ну и во дворе, конечно, бегали дети, и бегали дети и постарше меня. И были воры — были воры квартирные, а были карманники. В моем доме жил такой вор карманник Васька, Канарейка была у него воровская кличка. Он был такой красивый молодой человек, сейчас бы сказали плейбой. Мне было в ту пору лет 12, и он мне предложил ему помогать — это называлось стоять на «прополе»: забирать у него украденные вещи, чтобы их при нем не могли найти, если его поймают. Я делал это не потому, что мне нужны были деньги, это дало мне сразу большой авторитет среди дворовых мальчишек. Был очень сильный в то время антисемитизм. Я из еврейского мальчика превратился сразу в помощника вора, и на меня мгновенно стали по-другому совсем смотреть. Он, надо сказать, был в некотором роде человек интеллигентный. У женщин тогда были такие сумки, которые сверху застегивались, и на застежку надо было так надавить — «плюм» — чтобы сумка открылась. И вот он покупал букет цветов, заходил с этим букетом в трамвай и заговаривал с какой-нибудь дамой, прикрывая сумку букетом. И пока он с ней разговаривал, он под букетом открывал сумку и вытаскивал из нее кошелек. Иногда он даже умудрялся закрывать эту сумку. Моя работа заключалась в том, чтобы следить за тем, как он это делает, а потом забирать у него украденное, выбегать из трамвая и прятать его в соседнем дворе в сарае. Васька никогда не давал мне денег, но всегда дарил мне авторучки и карандаши — это очень было тогда модно. Еще он водил меня в рестораны — так что я с 12 лет стал посетителем ресторанов — и очень хорошо меня там кормил. Моя мать ничего не знала об этом. Я, кстати, хорошо учился, и по вечерам мне читали серьезные книжки. Была двойная жизнь, в общем, страшная. Милиция меня забирала несколько раз, ругались матом, кричали — мол, шестеришь. А я только смотрел на них и улыбался. Это был не столько характер, сколько подражание старшим — как маленькие дети подражают ковбоям. Я до сих пор не знаю, почему они ни разу ничего не сказали маме. Так продолжалось полтора года. Я никогда не смотрел, что именно Васька украл. А однажды произошло следующее. Мы, как и всегда, ехали в трамвае, и там ехал человек с квадратной военной кожаной сумкой на ремне. Васька эту сумку срезал и передал мне. Я ее спрятал — уж не помню куда, не помню, зима это была или лето,— и побежал, как обычно. Во двор. И тут, когда я уже принес ее в сарай, меня в первый раз за все время одолело любопытство, и я открыл сумку, чтобы посмотреть, что в ней. Там было довольно много денег и ведомость с фамилиями. И я понял, что этот человек вез с собой зарплату, и это могла бы быть зарплата моей мамы. Я тогда сказал Ваське, что я больше не могу так. Он стал мне отвечать — мол, да ну, да ты чего. Должен признать, я не смог так сразу уйти от него — я боялся потерять тот авторитет, который у меня был. Он, видимо, сам все понял и стал потихоньку отпускать меня, все реже брал с собой. И при этом продолжал общаться со мной, как с товарищем, так что уважать меня меньше не стали.
Часть первая. ПОЗДНИЙ ЛЕНИНГРАД
ВЕЛИКИЙ ГОРОД С ОБЛАСТНОЙ СУДЬБОЙ
Самый большой из северных городов мира, четвертый по населению в Европе, к концу 70-х выглядел богооставленным. На улицах — грязно, в реках и озерах купаться — попросту вредно. Перенаселенные доходные дома в центре города — в полуразрушенном состоянии. Еще в 20-е годы Георгий Иванов в парижской иммиграции мог писать: «На земле была одна столица, остальное — просто города». Из всех имен, данных в разное время городу, к концу брежневского правления ему больше всего подходит название Северной Пальмиры — античного города, занесенного песками. Гранинское «великий город с областной судьбой» — точное определение того, что советская власть за 60 лет сделала с имперской столицей.
ПОДЛЕДНАЯ ЖИЗНЬ
Начальство в Ленинграде — битое. При Сталине расстреляли три генерации местной номенклатуры с чадами и домочадцами. Так что здешний партийный бомонд понимал: надо сливаться с местностью. В брежневской Москве ленинградский стиль представлял предсовмина Алексей Косыгин. Худощавый, хмурый, с правильной речью, он самой манерой поведения контрастировал с тучными, жизнерадостными брежневскими земляками, изъяснявшимися на восточноукраинском «суржике» с фрикативным «г». «Стиль Косыгин» — это внешняя пристойность, чувство номенклатурной меры.
В Смольном — маленький, злобный Григорий Романов, человек военно-промышленного комплекса. Ленинградский хозяин не поощрял кумовства; взятки в Питере брали реже, чем в провинции, и с большой оглядкой. Даже намек на вольномыслие карался волчьим билетом: романовский Ленинград вытеснил в Америку Бродского, Довлатова, Барышникова, Шемякина, в Москву — Райкина, Юрского, Битова.
На поверхности Ленинград — абсолютно советский город, и казалось, эта власть будет существовать вечно. Понурое большинство, обитающее в новостройках, жило своими шестью сотками, получало продовольственные наборы к праздникам, давилось в очередях за молочными сосисками и водкой, медицинской помощью, железнодорожными билетами. Из репродукторов звучали бодрые песни Эдуарда Хиля и Эдиты Пьехи. С точки зрения начальства в городе трех революций — тишь да гладь.
Между тем ледяной панцирь советской власти на глазах становился тоньше и тоньше, а подледная жизнь — все разнообразнее и разнообразнее. Ленинград напоминал могучий дубовый шкаф, насквозь изъеденный древоточцами.
Коммунистическая власть изначально — режим кровопийц, а не ворюг. Советский гражданин — вечный ребенок, находившийся под присмотром строгих родителей. У него один работодатель — государство, его постоянно, с младенчества до старости, учили. Он одевался, во что было велено, ел и пил в пределах гигиенической нормы, читал книжки по утвержденному списку и насильственно подвергался радиообработке. Как это часто бывает в семейной жизни, на самом деле советские граждане — дети шкодливые, вполуха слушали нотации родителей, подворовывали мелочь из карманов и прогуливали уроки.
Смысла слушаться не было. Карьера прорывов не обещала. Социальный лифт не работал. Скрытая инфляция и дефицит уравнивали между собой социальные низы и средний класс. Еще в 60-е инженер, офицер, врач, преподаватель вуза — почтенные люди, завидные женихи. А в 70— 80-е слова «доцент», «инженер», «хирург», «офицер» уже потеряли былое обаяние. Теперь бармен, продавец, автослесарь — вот привилегированные позиции. Именно эти люди ближе всего подобрались к желанной потребительской триаде: «дачка, тачка и собачка». Самая острая и самая современная пьеса того времени называлась «Смотрите, кто пришел», которая рассказывала о том, как дом в писательском дачном поселке, подобно чеховскому вишневому саду, переходит к новому владельцу — бармену. В общем, была та же картина, что и в конце императорского периода: Раневских сменяли Лопахины.