Пьецух Вячеслав Алексеевич
Шрифт:
Но главное, у земной жизни есть одна особенность, которая приятно настораживает умы. Именно наша жизнь организована и ориентирована таким образом, точно она так или иначе обречена на продолжение, точно это процесс вечный, который не остановится никогда. День наследует дню, а год году, замыслы наши не ограничены во времени, а физические перемещения – в пространстве, и сердцем чуешь, что так будет всегда, несмотря на то «что рядом умирают», недаром русский человек иронизирует: «Смерть смертью, а крышу крой». Может быть, мы потому и мучаемся невыразимым ужасом, думая о кончине, что она как раз противоестественна, несообразна с нашим представлением о человеке и выпадает из логики бытия. Коли человек живет так, как если бы он собирался жить вечно, то, должно быть, смерть – это не совсем то, чем она предстает в сознании простака. Оттого-то, во всяком случае, с пониманием читаешь у Юрия Карловича Олеши: «Все-таки абсолютно убежден, что я не умру».
Как известно, Олеша умер в мае 1960 года, поздним вечером, как уснул. А может быть, он не умер в мае 1960 года – это для нас темно. В любом случае: а что он, собственно, потерял? Только и всего, что 14 235 рассветов и 14 235 закатов, больше, кажется, ничего. За тридцать девять лет, прошедших с его кончины, Россия чуть было не ввязалась в третью мировую войну, в Новочеркасске расстреляли демонстрацию горожан, лысого дурака сменил на всесоюзном троне дурак с шевелюрой, посадили в тюрьму четырнадцать душ писателей и диссидентуры не перечесть, началась и закончилась Афганская кампания, хлеб подорожал в пять с половиной раз, произошло несколько душераздирающих катастроф, спустили сверху демократические свободы, губительнее которых у нас только телевидение и чума, на улицах, как встарь, появились нищие… ну разве что за это время евреям дали вольную и стало как-то просторнее, хотя культурный уровень и поник. Вот и выходит, что, кроме как о 14 235 рассветах и 14 235 закатах, больше не о чем пожалеть. То есть в другой раз подумаешь, что смерть есть в своем роде благо, потому что жить вечно скучно и тяжело. Тем не менее жить на всякий случай нужно так, как если бы точно существовали загробный мир и воздаяние по Суду.
Когда Ленина не печатали, а его у нас долго не печатали, до самого семнадцатого года, русский человек мог свободно отправиться за границу, пообедать за шесть копеек и на каждом углу купить себе диагоналевые штаны. Когда же Ленина стали печатать благодаря завоеваниям великого Февраля, и года не прошло, как уже можно было свободно угодить под расстрел за благозвучную фамилию, в стране остались две газеты, из товарооборота исчезло все.
Понятное дело, не публицисты делают историю, но и публицисты тоже, из чего логически вытекает, что свобода печатного слова во всяком случае в России и по крайней мере при известных общественно-политических условиях – это зло. На кой она действительно нужна, если Чехова издавали бы при любом режиме, хоть при Тутмосе III, и свободу слова легко употребить в обратном смысле, то есть чтобы ее же и задавить… Наконец, вольное тиснение в самом деле необходимо дельцам по литературному департаменту, графоманам и деятельным баламутам, которым нечем себя занять.
Одним словом, свобода печатного слова – штука опасная, и никогда не знаешь, чем она обернется для потребителя газетно-книжной продукции и труженика пера. Вот опять же по милости завоеваний великого Августа, когда у нас снова восторжествовала свобода слова, писатель из властителя дум превратился в экзотическую фигуру, вроде профессионального кактусиста или собирателя янтаря. И с читателем произошла скоропостижная перемена: куда-то он подевался – то ли вконец обеднел, то ли вымер, то ли резко сменил культурный ориентир. А ведь еще совсем недавно, в пору большевистского самовластья, когда свирепствовала цензура и больше одного негодяя невозможно было ввести в рассказ, у нас не читали только послеоперационные больные и сосунки. Теперь не то, поскольку музыку заказывает народ.
Александр Сергеевич Пушкин пишет на этот счет: «Зависеть от царя, – пишет он в своем стихотворении “Из Пиндемонти”, – зависеть от народа – / Не все ли нам равно?»
Думается, что не все. Хотя, может быть, действительно все равно, от кого зависеть, потому что и «царь» изгаляется над писателем сообразно сиюминутному государственному интересу, и «народу» желательно, чтобы писатель сочинял забористо, про понятное и черносотенным языком. То есть только и остается, что точно «Никому / Отчета не давать, себе лишь самому / Служить и угождать…» – иначе говоря, не зависеть ни от кого.
В том-то вся и штука, что писатель на самом деле не зависит ни от кого. Вернее, он действительно несвободен, но несвободен единственно от прекрасного недуга, который называется талантом, а поскольку природа его таинственна, то можно сказать, что писатель зависит от Высших Сил. Причем зависимость эта настолько прочна и неукоснительна, что он, хоть тресни, не способен сочинить филиппику на случай или панегирик министру ужасных дел. Поэтому писателю именно «мало горя», «…свободно ли печать / Морочит олухов, иль чуткая цензура / В журнальных замыслах стесняет балагура…», – ибо художественный талант и свобода печатного слова бытуют в непересекающихся плоскостях и также разнородны, как Лейбниц и готтентот. Разве что сбыт литературной продукции точно зависит от внешних сил: то «народу» подавай «милорда глупого», то «царю» Белинский не по душе.
Думается, в этом случае зависеть лучше все-таки от «царя». Почему?.. Потому, во-первых, что государственный интерес, хотя бы и неправедный, хотя бы и сиюминутный, – это все же государственный интерес. Во-вторых, серьезная литература – это еще и то, что нимало не касается исторического процесса и не может заинтриговать человека с красным карандашом. То есть она может быть, по существу, и сокрушительной для устоев, но никакому цензору этого не понять. Ну что его может насторожить в «Учителе словесности»? – ничего. Между тем даже в аромате жасмина заключается нечто такое, что отрицает процентную ставку на капитал.
С другой стороны, человек не сделался ни утонченнее, ни умнее, когда ему стали доступны изобличения под видом прозы, сборники похабных частушек, эротические романы и прочая чепуха. Вот мы уже и таинственного «Доктора Живаго» прочитали, и чреватый «Архипелаг ГУЛАГ», а счастья как не было, так и нет.
Кстати заметить, мы потому прежде и читали напропалую, что по телевизору было нечего посмотреть, все больше торжественные заседания да балет. Но мы еще и потому были такие неутомимые читатели, что все ждали от родной литературы разрешения каких-то великих тайн, а на поверку оказалось, что не только у нас никто новой «Монадологии» не написал, но и тайн-то особых нет. Тайны и разрешения этих тайн имели место во времена Достоевского и Толстого, в эпоху самодержавия, цензурных притеснений, всяческих гонений и несвобод. А человекоядные большевики даже ничего такого не скрыли от народа, без чего культурному человеку немочно жить. Все-таки загадочная это сила – наша русская словесность, даже большевики, которые внесли свои дурацкие коррективы в движение Земли вокруг Солнца, не смогли отменить художественную литературу, но почему-то при либералах она рассосалась сама собой.