Шрифт:
Как и французов, русских разочаровывало то, какие формы принимала кампания. «Война выходила из пределов человечества, делалась отчаянною, непримиримою, истребительною; конец ее долженствовал довести до гибели одну из двух враждующих держав», – отмечал Радожицкий. Для русских начинал действовать новый, непривычный фактор {381} .
«Разрушение Смоленска познакомило меня с новым совершенно для меня чувством, которого войны, вне пределов отечества выносимые, не сообщают, – писал Ермолов. – Не видел я опустошения земли собственной, не видел пылающих городов моего отечества. В первый раз жизни коснулся ушей моих стон сородичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения». Поручик лейб-гвардии Измайловского полка Лука Симанский тоже пережил незнакомые ранее ощущения, когда видел горевший Смоленск и валом бежавших оттуда гражданских. «Мне живо вспомнилась своя собственная семья, которую я оставил дома», – писал он и добавлял, что, хотя и по-прежнему сохраняя готовность умереть за родину, начал понимать, каково придется близким и молился ангелу хранителю защитить их. Он вдруг понял, что такое война и во что она обходится. Пятнадцатилетний Д. В. Душенкевич, геройски оборонявший Смоленск в рядах Симбирского пехотного полка, был охвачен горестью, но чувствовал в себе также и растущий гнев {382} .
381
Radozhitskii, 130.
382
Ermolov, 48; Simanskii, 159; 1812 god v Vospominaniakh sovremennikov, 113.
Гнев этот эхом отдавался в сердцах многих офицеров, в особенности на штабном уровне, где быстро утрачивались традиционные почтение и даже дисциплина. Ропот в отношении «инородцев» сделался громче и все повсюду искали предателей. «[Наполеон] знает о наших передвижениях лучше, нежели мы сами, – писал Багратион Ростопчину после фиаско у Рудни, – и мне представляется, будто мы наступаем или отступаем по его приказу» {383} . Теоретики заговора скоро вцепились в некий момент, казавшийся с виду настоящим свидетельством их правоты.
383
Grabbe, 440; Mitarevskii, 41; Dubrovin, 73.
Среди бумаг, попавших в руки русских, когда конница Платова ворвалась в лагерь Себастьяни в Рудне, находилось и письмо Мюрата, где тот ставил Себастьяни в известность об имевшихся у него разведданных относительно предстоящей атаки русских. Когда о том узнали в русской ставке, поднялся всеобщий шум, и зазвучали требования искоренить «шпионаж». Под подозрения подпадали все иностранные офицеры, но особенно Людвиг фон Вольцоген и Вольдемар фон Левенштерн, которые, о чем все знали, прожили некоторое время во Франции. Наиболее важным в выборе именно этих двоих являлся момент доверительности: оба разговаривали с Барклаем по-немецки. Иными словами, указывая на них, указывали и на него.
Ермолов требовал отправки Левенштерна в Сибирь, но Платов предложил более реалистичный и коварный прием. «Вот как надо поступить с сим делом, брат, – сказал он Ермолову. – Пусть ему прикажут идти на разведку французских позиций, а пошлют в моем направлении. А уж я позабочусь, чтоб немца отделили от всех прочих и дам ему провожатых, кои покажут ему французов, да так, что он более их никогда не увидит» {384} .
Никакого предательства на деле не было. Как выяснилось позднее, Мюрат получил данные из перехваченного письма одного штабного офицера-поляка [92] к матери, имение которой находилось на пути наступления, и сын просто просил ее уехать оттуда. Но предупреждение против немцев росло и принимало гипертрофированные формы, а положение Барклая не давало ему возможности как-то противодействовать этому. Он распорядился отправить Левенштерна под охраной в Москву и произвел очистку штаба от прочих иностранцев, особенно от офицеров польского происхождения. Брат Левенштерна, Эдуард, служивший в кавалерийском корпусе Палена [93] , клокотал от ярости. «Армии и народу с самого начала хотелось верить, будто Россию продали, – писал он. – Надо лишь дать людям ухватиться за сию мысль, как дают игрушку капризному ребенку, чтобы тот только перестал плакать» {385} .
384
Wolzogen, 132–3; Ermolov, 56.
92
имеется в виду князь Константин Ксаверьевич Любомирский, бывший в 1812 г. флигель-адъютантом и штабс-ротмистром лейб-гвардии Гусарского полка. – Прим. ред.
93
Иоганн Эдуард (Иван Иванович) Левенштерн был в 1812 г. поручиком Сумского гусарского полка и адъютантом полкового шефа, генерал-майора (с 10/22 августа генерал-лейтенанта) графа П. П. фон дер Палена 3-го. – Прим. ред.
385
Josselson, 115; W. H. L"owenstern, I/240, 244; E. L"owenstern, 113.
Предпринятые шаги не снизили давления на Барклая, который, не собираясь продолжать бегство, отчаянным образом искал выгодных позиций, намереваясь наконец-то дать на них битву противнику. Если верить Клаузевицу, Толь присмотрел подходящую местность в районе Усвятья, но Багратион раскритиковал ее. Когда Толь попытался обосновать свой выбор и привести в качестве аргумента достоинства позиции, Багратион «крайне возбудился», обвинил офицера в высокомерии и нарушении субординации, а также пригрозил разжаловать его в рядовые. Не став заступаться за генерал-квартирмейстера своей армии, Барклай согласился продолжить отступление. Он нашел другую пригодную позицию на подходе к Дорогобужу, но Багратион высказался и против нее, вследствие чего разыгралась очередная ненужная ссора {386} .
386
Clausewitz, 133; Граббе (Grabbe, 454–5, 455) записывает эту историю как имевшую место в Дорогобуже, но, похоже, он смешивает спор между Багратионом и Толем со спором между Багратионом и Барклаем в Дорогобуже – см. Bennigsen, Zapiski, июл. 1909, 115; Koliubakhin, 1812 god. Poslednie dni komandovania…, 468.
Ермолов подговаривал Багратиона написать царю и потребовать отстранения Барклая от командования, и пусть Багратион не осмелился на подобный шаг прямо, он не ленился писать к Аракчееву, Ростопчину, Чичагову и другим. Командующий 2-й армией называл Барклая «дураком» и «трусом», заявлял в раздражении, будто стыдиться носить одну с ним форму, а также постоянно похвалялся, что, получи он главное командование, «стер бы в порошок» Наполеона. Он даже грозился вывести свою армию из состава соединенного войска и делать дело самостоятельно. Источником неурядиц служил вовсе не один лишь этот импульсивный человек. Генералы и влиятельные офицеры всюду в армии без устали строчили письма к друзьям с положением, настаивая на удалении Барклая, а в некоторых случаях – даже на казни его как предателя {387} .
387
Gosudarstvenno-Istoricheskii Muzei, 176, 188; Dubrovin, 95–6; Josselson, 124.
Подобные настроения и действия оказывали крайне плачевное воздействие на армию и снижали авторитет Барклая. «Старшие офицеры обвиняли [Барклая] в нерешительности, младшие – в трусости, тогда как солдаты ворчали, что-де Бонапарт купил немцев, и теперь те продают Россию», – описывал ситуацию один из адъютантов Ермолова. «В армии стали сетовать, что-де главнокомандующий, немец, не посещает религиозных служб, не дает врагу сражения, и находились те, кто называл добросовестно относящегося к делу и храброго Барклая чудовищем», – вспоминал капитан Николай Суханин. Нижние чины, переиначив «нерусскую» фамилию главнокомандующего, стали за глаза именовать его «болтай да и только» – человеком, который только говорит, но ничего не делает. Проезжая мимо марширующих колонн, несчастный генерал нет-нет да и слышал несшееся из солдатских рядов: «Гляди, гляди, вон изменник едет!» {388}
388
Grabbe, 46; Sukhanin, 279; Mitarevskii, 42; Muravev, 180; Konshin, 283; Grabbe, 47, 455.
Если бы не глубокая пассивность русских призывников и жесткие рамки спаивавшей их железной дисциплины, армия очутилась бы в большой беде. Даже когда такие люди чувствовали, что начальство подводит их, наличие заговора «предателей-иностранцев» где-то наверху не позволяло им перестать верить в основы полковой структуры и в непосредственных командиров. Потому опасность мятежа отсутствовала. Однако дезертирство распространялось. Вместе с тем дела принимали весьма опасный оборот: согласно мнению Павла Граббе, случись тогда русским дать врагу битву, все и каждый подозревали бы измену при любой мельчайшей неудаче, вследствие чего не стали бы подчиняться приказам, ясного смысла которых не видели, в каковом случае началась бы полная неразбериха {389} .
389
Grabbe, 47.