Шрифт:
В фантастическом романе Джорджа Оруэлла «1984» описано общество, где у каждого человека в принудительном порядке поставлен дома некий аппарат телескрин. Это как бы соединение следящей телекамеры с чувствительным микрофоном плюс громкоговоритель, с утра до ночи рассказывающий о выплавках чугуна и перевыполнениях планов, причем его можно только «приглушить», но невозможно выключить. Телескрин видел каждое движение, улавливал малейший шепот, передавая их в орган безопасности, который у Оруэлла называется Полиция мысли.
Трудно было представить, чтобы много миллионов телескринов работали и контролировались одновременно и круглые сутки. Полиция мысли, вероятно, включала их выборочно. Но никто в стране никогда не мог знать, следит ли в данный момент за ним телескрин или нет. И, как говорится в романе, «по привычке, превратившейся в инстинкт, люди жили, предполагая, что каждый производимый ими звук — подслушивается, и любое их движение… — пристально наблюдается».
Сегодня, за десять лет до выбранного Оруэллом 1984 года, телескринов нет в таком виде, как они описаны в романе. Но практика показывает, что для слежки во многом вполне достаточно простого подслушивающего микрофона в сочетании с подслушиванием телефонов, вскрытием писем, доносами стукачей и тому подобными методами. Подслушивающие микрофоны — исторически совсем свежая новинка в общественной жизни, нововведение лишь каких-то последних десятилетий. Но как быстро и сильно из-за них изменилось многое в психологии людей. Странно думать и прямо даже не верится, что наши деды понятия не имели ни о каких подслушивающих устройствах. Что же это была за райская, спокойная жизнь!
Все ужасы слежки царской охранки, которые так расписываются в учебниках или историко-революционных повестях, сводились, собственно, к тому, что к некоторым людям, притом очень немногочисленным, притом действительно бурно занимавшимся разрушением государственного строя, иногда приставлялись полицейские шпики, ходившие за ними хвостом, а при разговоре старавшиеся притереться поближе, наставляя ухо.
Сегодня это кажется до смешного примитивным, детской игрой, ученичеством. Как было легко и просто жить даже государственному преступнику: нет поблизости шпика — нет и слежки. В наши дни огромное количество людей в Советском Союзе (и отнюдь не преступники!) живет, постоянно, и днем и ночью, говоря словами Оруэлла, «по привычке, превратившейся в инстинкт, предполагая, что каждый производимый ими звук — подслушивается». Каждый телефонный разговор — может быть записан. Каждое письмо — читается. И так далее.
Мою собственную жизнь, почти сорок лет жизни в Советском Союзе, я при желании мог бы разбить на четкие периоды, исходя из принципа тайного подслушивания меня: когда для меня, затерянного в массе и не представляющего собой ничего значительного, необходимость считаться с подслушиванием была минимальной и необременительной — и когда у меня, выделявшегося и попадавшего в поле интересов КГБ, это вырастало до размеров поистине кошмарных.
Но вот с цензурой писем такая периодика, пожалуй, не удалась бы. И заметный человек, и незнаменитый, и большой, и маленький в Советском Союзе должны считаться с тем, что письма могут читаться. Классический пример — из жизни Солженицына. Его письмо к другу с замаскированным осуждением Сталина было прочитано, расшифровано — для Солженицына началась его концлагерная эпопея.
Сколько я себя помню, всегда я писал письма так, словно демонстрировал каждую строку невидимому цензору: смотрите, мол, ничего предосудительного я не пишу. Это было привито мне с детства, еще когда я учился выводить неровные большие буквы в письмах отцу под диктовку бабушки. Иногда она что-то диктовала, но, подумав, говорила: «Нет, не пиши этого, Ге-пе-у прочитает». Тогда уже было НКВД, но в народе долго еще называли его ГПУ. Зато когда НКВД превратился в МГБ, потом — КГБ, людская мысль по отношению к органам стала более оперативной, новые названия употреблялись сразу же. Мои отроческие годы проходили при войне, когда цензура писем была вообще официальной. Чтобы не утруждать ее, да и вообще из-за недостатка конвертов, люди посылали письма почти сплошь треуголками: написанный лист складывался дважды по диагоналям, из оставшейся полоски аккурат выходила замыкающая закладка — письмо вроде бы и закрыто, и в то же время полностью открыто каждому. На всех письмах ставился штамп о том, что письмо проверено военной цензурой. Это было просто и честно, по крайней мере. Зачем после войны вернулись к конвертам? Я так в юности недоумевал и полагаю вполне трезво: ладно, если уж конверты, то зачем на них в СССР наносят полоску клея? Это же сколько лишней работы там:сколько людей заняты тем, что расклеивают конверты, потом заклеивают. Сколько одной зарплаты на них идет.
С заклеенным конвертом у меня однажды произошла забавная история. Правда, она не имеет к почте отношения, но расскажу ее как отступление. Киевская газета «Правда Украины» объявила конкурс на короткий рассказ. Произведения надо было подавать под девизом, а свое имя и адрес прилагать в запечатанном конверте. Я послал рассказ, приложил запечатанный конверт. За день до объявления результатов конкурса у нашего дома вдруг остановилась машина. Приехавший человек представился заместителем редактора «Правды Украины» и принялся расспрашивать про мою биографию. Выспросил и изучил все подробности: и обо мне, и о моей матери. У меня душа зашлась: вдруг в моем рассказе нашли какую-нибудь крамолу? Или проверяют потому, что присудили премию? На мой осторожный вопрос гость не ответил, только усмехнулся: «Завтра в газете результаты прочитаете».
Утром я, конечно, был первым у первого же открывшегося киоска. Мне присудили премию. Результаты проверки были расценены, ясно, положительно. Вот вам и конкурс под девизом. Но их тоже надо понимать: вдруг бы присудили премию, а после бы оказалось, что автор — враг народа или отсидевший в заключении, бывший троцкист, бухаринец, вообще так или иначе заклейменный. Будь он хоть гением всех веков и народов — разве можно давать ему премию? Открыли мой конверт — какое-то неизвестное имя. Пришлось ехать проверять. Так делается по сегодня при всех этих липовых конкурсах под девизами. Скажем, Наталье Горбаневской, или Андрею Амальрику, или академику Сахарову посылать что-нибудь на любой советский конкурс под девизом не было бы никакого смысла, согласитесь.
Несколько парадоксальным образом с годами бдительность по отношению к своим письмам притупляется. Впрочем, тут нет ничего парадоксального: устаешь, что ли, равнодушие ли охватывает. Рука напишет лишнюю фразу — эх, что ж теперь, заново все переписывать? Да пропади все пропадом, читайте, вот там, и еще другую фразу напишу, похлеще, читайте, делайте фотокопии, складывайте в мою папку, или как там выглядит мое «дело» у вас.
Я особенно позволял себе такие вещи, когда стал известным писателем. Пожаловался в письме матери, что окружен слежкой, что мой телефон прослушивается. Подумал: пусть в КГБ знают, что я об их слежке за мной знаю, так что могут меньше утруждать себя. Бросил письмо в ящик, а на другой день зазвонил телефон, и неизвестный голос многозначительно просил выйти на трамвайную остановку. Я вышел. Ко мне подошел человек, шепнул: «Не привлекайте ничем внимания, пройдемся». Мы пошли по пустынной улице, и он заговорил: «Что вы делаете! Что вы написали вчера в письме матери: что ваш телефон прослушивается, что за вами следят! Вы же даете материал КГБ. Я узнал случайно. Мой приятель работает там, он уже вчера вечером рассказал, что они там накинулись на ваше письмо как коршуны». Себя этот человек не называл, все время косил глазами: нет ли за нами слежки. Далее он перешел к тому, что я у себя храню дома. Он перечислял самиздатовские рукописи, разные фотокопии — знал все вплоть до того, что у меня где-то валяются страницы из иностранных журналов. Мы даже стали спорить: о некоторых этих «материалах» я говорил, что ничего подобного никогда у меня не было. Он возражал: вы забыли, есть. Действительно, я потом дома поискал — нашел.