Шрифт:
— На работу опаздываю… на работу… — И здоровый, красный с натуги мужик прорывается все-таки вперед.
Перед прилавком очередь пружинится, ломается вдруг, сдавленная с двух сторон, и я выскакиваю пробкой, едва удерживаюсь на ногах. Пробиться обратно к прилавку, осажденному со всех сторон, не так-то просто: люди настолько сдавлены, что и руки между ними не просунуть. Пока пытаюсь проскользнуть ближе и весам, очередь моя уже проходит и кто-то оттаскивает меня: «Ишь какой, пострел, себе тоже лезет!» Я кричу в ответ, что стоял: «Вот же за мною была, вот тетенька!» Но меня не слушают, кто отталкивает, кто отворачивается. Слезы готовы брызнуть из глаз, у меня уже нет сил пробиваться, И тут раздается спасительный голос какой-то доброй тетеньки:
— Мальчонку-то задавили! Стоял ить он, видела я, стоял. Задушат в такой давке, совсем затолкут…
Да где тут до меня, когда и у взрослых бока небось трещат, взрослые никак не доберутся. Как за соломинку, хватаюсь я за последнюю надежду, подвигаюсь к тетушке, подавшей мне голос сочувствия, еще немного, еще чуть-чуть… Пот с меня ручьями, жарко, как в горячих тисках, вот-вот мои косточки хрупнут. И все-таки я втискиваюсь между тетушкой и стариком. Сбоку от меня прилавок, я вцепился в него так, что, кажется, сто чертей не оторвут, не вытянут из очереди. И когда дрожащая рука моя достигает наконец весов, я сую продавщице деньги, она не замечает меня, и приходится тянуться на цыпочках, кричать, пересиливая общий гвалт. Наконец-то протягивает она буханку с довеском и сдачу мелочью, я хватаю все это обеими руками, чтобы не выронить, а дальше выталкивают меня, как горошину.
На улице грудь моя мало-помалу расправляется, косточки приходят на место, я оживаю. Ух, как легко тут дышится, как хорошо опомниться после такой мялки!
— Жив, малый? — спрашивает меня тетушка, которой я обязан. И тоже, как после тяжкой работы, шумно выдыхает: — О, господи, откуда же эта напасть? Гитлера бы сюда… помять бы ему бока, косоглазому…
2 августа.Дни тянутся трудные, без радости, без прежних забав, В деревню меня не пустили — не до этого сейчас. И балалайку свою забросил — мне не до нее.
Недавно получил от крестной письмо. Пишет, что оставила книжный магазин и пошла на торфоразработки — обеспечивать топливом ГРЭС. И Нюру тоже мобилизовали на добычу торфа. А Горку она видела в гимнастерке и в пилотке, только брюки свои, гражданские. Он записался добровольцем в народное ополчение, обучается в Москве на танкиста и на днях поедет на фронт, хотя ему только перед маем исполнилось восемнадцать. И дядя Герася считается мобилизованным, но работает все также шофером в Москве. Словом, все и все сейчас на военном положении.
Полдня у меня уходит на простаивание в магазинах. По пути домой заглядываю в газетный киоск и в книжную палатку, покупаю на сэкономленную мелочь свежие газеты, тоненькие брошюрки с речами и докладами Сталина, а также военные и оборонные. Таких брошюрок накопилось у меня целая стопа, так что хромой завмаг уже приметил меня, что-нибудь да предлагает. А сестра моя Шурка жалуется матери: чтой-то, мол, он газетами да книжечками занимается, а я все нянчусь с Мишкой да Клавкой. И приходится мне читать впотайную, урывками…
Ну как тут пропустить сводку Информбюро, заметки о подвигах наших защитников? Или, например, сообщения о неудачном налете немецких бомбардировщиков на Москву, о том, как советские люди не жалеют своих средств, вносят их в Фонд обороны? А когда попадаются стихи, запоминаю их наизусть и свои приходят в голову. Ну, такие, например:
Жил да был в стране далекой Одноглазый зверь — циклоп, Ум короткий, шаг широкий — Сапогами топ да топ. Все соседние усадьбы Разорил и потоптал, Он не праздники, не свадьбы — Пир кровавый свой справлял. И людей, как волк голодный, Жрал, костями не давясь. Лишь один сосед свободный Жил, циклопа не боясь. В лютой злобе, в лютой мести Людоед точил кинжал, Без стыда он и без чести На соседа враз напал. Да не тот ему попался — Не труслив и не слабак. Зря, циклоп, ты к нам зарвался, Тут тебе, считай, — табак!30 августа.Прошло больше месяца, как началась война, а конца ее не видно, сильнее даже разгорается. Особенно упорные бои идут на Смоленском направлении, на Житомирском. По ночам над нашим поселком пролетают немецкие самолеты — бомбить Москву. Уж так гудят они, так гудят — того гляди с натуги разорвутся. Бомбами небось перегрузились. И так каждую ночь, с самого начала войны.
Когда я заговорил было с матерью, не пора ли мне ехать в Электропередачу, послезавтра занятия в школе, она так и всплеснула руками:
— Да ты что, малый, городишь-то? Москву бомбят, на поезда налетают, а ты — поеду. А если в дороге что случится, и буду я тут с ума сходить? Лучше и не думай, не гадай. Пока у нас поучишься, а война кончится — видно будет.
Да где тут учиться. Налетела на меня откуда-то, как чума германская, болезнь, поползла по лицу, пока не покрыла всю кожу страшными наростами. Ни мази, ни примочки, выписанные из больницы, не помогают избавиться от этой дьявольской экземы, как назвал ее доктор. Так и сижу я безвыходно дома, страшась не только показаться на улицу, но и в зеркало глянуть: не лицо у меня, а сплошная болячка, как у прокаженного. Началось-то с маленькой на губе, сковырнул ее, а она все больше, все дальше. И пошла по всему лицу.