Шрифт:
Собаке шел уже третий год, что в соответствии с возрастом человека рисует в нашем воображении двадцати-двадцатипятилетнюю молодую женщину. Каждая ее клеточка полнилась радостью жизни, но и тело и душа уже избавились от щенячьи нескладных движений отроческих лет. Ее походка, бег, всякое движение ее членов были гармоничны, как будто это веселое и здоровое тело с точностью знало, когда и сколько может издержать, сколько растратить. Она всегда была чистой и аккуратной, даже осенью, даже зимой, ее белая шерсть светилась, глаза блестели, черный как смоль нос приятно холодил руку, свидетельствуя о здоровье. Каждой своей частицей — это было очевидно — она полностью осуществила тот великолепный проект, какой начертала для нее природа.
Городская жизнь, однако, не шла ей на пользу. Она еще не начала чахнуть, для этого она была слишком молода и здорова, но уже становилось заметно, что ее организму постоянно недостает самого необходимого. Город был ей тесен. Ники в нем не умещалась. И чувствовала себя примерно так, как человек, которого щедро снабжают всем, что ему требуется, но воздухом надышаться вдоволь не дают.
Зима сорок девятого — пятидесятого года, вторая для Ники городская зима, особенно подточила ее организм. За предыдущее — городское же — лето она не сумела наверстать недостаток свободы движения, необходимого разнообразия, тесного общения с природой — словом, все то, чего лишила ее уже первая зима. В Чобанке она привыкла ко всему этому с самого рождения, и, сколько бы теперь ни прогуливали ее, сколько бы ни разрешали бегать по набережной, потребностей ее это не удовлетворяло. Ей диктовали, хотя и ласково и очень тактично, не только ее обязанности, но радости тоже; даже свобода выдавалась ей по расписанию. Она была еще молода, еще неохотно покорялась дисциплине, которая и для человеческих нервов терпима лишь тогда, когда человеку раскроют невидимые, тончайшие взаимосвязи, словом, объяснят что и почему. Ну, а когда что-то не объяснено никак? Мы неохотно сравниваем человека с собакой, нам и самим представляется чуть ли не кощунством проводить параллель между не имеющим души животным и обладающим возвышенными чувствами, высоким разумом человеком, — но от чего же иного так похудел инженер, как не оттого, что не получал объяснений? Ни относительно собственной своей участи, ни по другим вопросам, которые — да будет позволено нам выразиться несколько высокопарно — волновали его, ибо касались судеб человечества. Как и его глупенькая, вполне примитивная собачонка, он тоже бессилен был познать необходимость — ему не дали возможности познать ее.
Итак, даже первое пештское лето, как уже было сказано, не позволило Ники восполнить серьезный ущерб, причиненный ей первой пештской зимой, и ущерб этот в течение второй зимы возрастал с каждым днем. Хозяйка часто болела этой зимой, так что еще реже выводила собаку гулять. Анча же, который бывал в Пеште самое большее два-три дня в неделю — остальное время он принимал, пересчитывал и разносил по спискам сортовое железо, запасные части для машин, пиломатериалы и прочее, — в сущности, совсем ею не занимался. Ники проводила в своем углу целые дни и ночи. Иногда она вставала, лениво обходила квартиру и снова ложилась. Если в комнаты залетала муха, она за нею охотилась. Изредка вскакивала на стул и, упершись передними лапами в подоконник, смотрела в окно. Супруги Анча жили на втором этаже, их окна выходили на мост Маргит, на Дунай и Крепость, близорукая Ники так далеко видеть не могла, перед нею было лишь пустое воздушное пространство, безжизненно раскинувшееся за окном. Немного так постояв, она уныло соскакивала со стула, зевала и плелась на свое место. Голова ее была так же пуста, как и воздух за окном, ведь в течение дня она не получала никаких впечатлений, которые могли бы ее занять.
Анча купил ей мяч. Вечером после ужина он, держа мяч в руке, подозвал собаку; бросив равнодушный взгляд на незнакомый круглый предмет, Ники медленно поднялась с подстилки, сильно потянулась. Сперва вытянула как могла далеко передние лапы и, опустив на ковер голову, подняв зад, с хрустом расправила кости, затем точно так же протянула по полу задние лапы и, вобрав живот, не торопясь, обстоятельно расправила все мышцы и жилы. Третье физическое упражнение было несколько короче. Ники села и, задрав голову повыше вверх и назад, напрягла шейные мышцы: при этом глаза у нее полузакрылись, а морда приняла такое бестолковое выражение, какое Анча видывал на лице жениной тетки, старой девы по имени Сирена, еще в Шопроне, когда обедал у них по воскресеньям.
Инженер терпеливо ждал. Когда собака двинулась наконец к нему, Анча бросил мяч, и он, отскочив от пола перед самым носом у Ники, взлетел в воздух. Ники на мгновение словно оцепенела. Но уже в следующий миг по квартире заметалось полночное привидение.
У печки с оглушительным грохотом упал стул. Не успел инженер обернуться и увидеть четыре взвившиеся в воздух лапы, как Ники уже опрокинула вазу со швейного столика, стоявшего в противоположном углу, и ваза еще не достигла пола, как в другой комнате рухнул на буфет стоявший у окна торшер. Собака никак не могла ухватить мяч, он пружинисто выскальзывал из ее зубов и, казалось, по собственной воле, словно волшебный колобок из народной сказки, летал по квартире. Ники совсем его обслюнявила, хватая, он стал еще более скользким и вовсе неуловимым. Квартиру, всю до отказа, заполнил возбужденный лай охотящейся собаки.
Время шло к полуночи, в интересах остальных обитателей дома следовало прекратить столь целительные для здоровья песни и пляски. Супруги пустились вдогонку за мячом, вернее за собакой, преследуя ее с двух сторон. Ники в завершение опрокинула еще один стул, со стула слетела рабочая корзинка Эржебет, из нее радостно посыпались и, перепутываясь, раскатились по полу наперстки, катушки, клубки ниток. После этого квартира затихла.
Правда, Ники уже на следующий день прокусила мяч, но его волшебная притягательность, как и притягательность заменявшего его иной раз пущенного вдоль набережной камня, уже никогда не теряла над ней своей власти. Первое время Ники целые дни напролет скулила перед запертым шкафом даже в отсутствие хозяйки; она умоляла мячик к ней выйти. Стоило кому-либо из хозяев вернуться домой, как она бежала к шкафу, призывая вспомнить о долге. Она умела просить так проникновенно, вкрадчиво, мило, как просит ребенок лакомство, любящая молодая жена — поцелуй у мужа, как голодный просит кусок хлеба. Противостоять ее мольбе было невозможно. Добившись своего, она прыжком кидалась на мяч, вонзала в него зубы и с громким рычанием, прыгая из стороны в сторону, трясла до тех пор, рыча все яростнее, пока не вытрясала душу из поверженной дичи. Душа мячика давно уже отлетела, он лишь жалко шлепал и хлюпал по полу, но Ники каждый раз вновь и вновь загрызала его насмерть. Иногда, пресытясь игрой — хотя этой игрой пресытиться было нельзя, — она бросала продавленный, жалкий, искалеченный мяч где-нибудь в углу, но через несколько минут, случайно вновь его заметив, опять свирепо на него кидалась и снова душила. Словно творя месть за утраченную свою свободу, она с кровожадной яростью терзала именно то, что на какие-то минуты эту свободу ей возвращало.
Несколько дней спустя от мяча остались одни ошметки, да и они постепенно один за другим перекочевывали под шкафы. Но Ники и с последним клочком резины, обрывком с палец величиной, забавлялась так же увлеченно, с той же бешеной яростью, как совсем еще недавно с целеньким пружинистым мячом; она рвала, кусала, терзала его, убивая стократно. Теперь, надо полагать, читателю ясно, как создаются символы в религии и в народной поэзии. Кстати, мы можем наблюдать этот процесс и в детском воображении — так девочка, например, пресуществляет бесформенный комок тряпья в куклу, куклу — в дитя свое и ощущает себя настоящей матерью, как настоящим убегающим зайцем виделся Ники растерзанный кусок резины. Здорового удовлетворения игра не приносила. Действовала одуряюще, как алкоголь, но жажды не утоляла. Свободу ничем заменить или возместить нельзя. К такому заключению пришла хозяйка Ники, видя, как уныние охватывает собаку после игры с мячом или его останками; чаще всего Ники сразу уходила в свой угол, ложилась на подстилку и даже отказывалась от еды. Если ей вновь предлагали поиграть, она прибегала мигом, дрожа всем телом, но выглядела при этом как закоренелый алкоголик, который непрерывно оглушает себя, лишь бы не глядеть правде в глаза, не видеть своего истинного положения.
Мы ведь тоже спешим к матери, когда постигает нас в жизни несчастье. Но припадаем к ней словно бы и не только помощи ради. Прибегая к некоторому самообману — а кто же не испытывал в нем необходимости, за исключением, разумеется, неизменно прямодушных государственных деятелей, дипломатов и прочих представителей власти, — итак, прибегая к некоторому благодетельному самообману, мы воображаем, будто одна лишь любовь ведет нас к матери, которой до сих пор мы недостойно пренебрегали. Разочаровавшись в себе или в людях — иными словами, в жизни, мы внезапно осознаем, что в сущности так никогда и никого, кроме нее, не любили, и поспешно совершаем к ней паломничество, дабы исправить ошибку и уверить ее в нашей любви, ну а заодно и самим подкрепиться немного ее любовью. На счастье, она-то всегда к нашим услугам.