Шрифт:
6
Очнувшись на заре, Ерпулев увидел себя на неразобранной постели, в комбинезоне, только сапоги валялись на полу голенищами в разные стороны. Он приподнял голову с наперника и ощутил внезапную тяжесть в затылке, словно там переливалась свинцовая кашица. Взглянул на ходики, они стояли: гирька опустилась до самого пола.
— Нюшка! — негромко позвал он и прислушался, но жена не отозвалась.
— Нюшка! — крикнул громче.
Тишина во всем доме.
— Не разбудила, выдра, проспал, — сказал он жалким голосом и опустил ноги с кровати, но тут же со стоном повалился назад: все тело взбунтовалось против него, и каждое движение отзывалось тупой болью в затылке. Неразборчиво, точно в дыму, расплылся в памяти вчерашний вечер, с кем-то, обнявшись, шел по улице, о чем-то спорил, потом, кажется, подрался. Обрывки воспоминаний выступали из мрака и уносились раньше, чем он успевал схватить их. Как очутился дома, на кровати, не мог припомнить, в голове зыбко.
Все-таки пора подниматься. Он сел, дотянулся до сапога, надел его, сунулся за другим, но раздумал и продолжал сидеть, бессмысленно уставясь на окно, завешенное пожелтевшей на солнце газетой. Из репродуктора слышался женский голос, тихий и ласковый: «А бедняжка Элиза осталась жить в крестьянской хижине. Целые дни она играла зеленым листочком…»
«Ушла, черт, не разбудила», — снова подумал Ерпулев о жене и надел другой сапог.
В сенях хлопнула дверь, глухо звякнули дужки ведер: вернулась жена. Ерпулев поднялся, перед зеркалом расчесал спутанные волосы. Плюнуть бы в зеркало на свою физиономию, такая помятая, страшная, глаза одичалые, с выпуклыми кровянистыми белками. От уха по щеке протянулась лиловая царапина, он потрогал ее и удивился: не болит.
Нюшка заглянула в горницу, из-под шалашиком повязанной косынки сурово оглядела мужа. Он с независимым видом, будто ее взгляд не относился к нему, поднял с пола кепку, ударил о колено, чтобы выбить пыль.
— Поднялся, вражина, у-у, глаза б мои не видели тебя, и когда же зальешься своей водкой! — махнула Нюшка хвостом юбки и скрылась в кухне.
Ерпулев показал ей язык.
«Порой ветер колыхал розовые кусты, распустившиеся возле дома, и спрашивал у роз: „Есть ли кто-нибудь красивее вас?“» — журчал женский голос из репродуктора.
Дымчатая кошка вылезла из-под стола и, задрав хвост, потерлась о сапоги. «Брысь, ведьмачка!» — сердито крикнул Ерпулев.
— С добрым утром, товарищи колхозники! — вдруг смял женский шепоток в репродукторе бодрый мужской голос. — Всем доброе утро, только не тебе, Андрей Абрамыч…
Ерпулев изумленно повернулся к репродуктору: не ослышался ли, какой черт вспоминает его? А голос гремел:
— Опять ты нализался, бессовестная душа! За голову держишься — болит. А за колхозные дела она у тебя не болит? Аль наплевать на них, некогда, еще не вся водка вылакана. Люди на работу вышли, бригадира ждут, а он после вчерашнего никак не очухается, про опохмелку мечтает. Посмотри на себя, кем ты стал, вовсе обличье людское потерял…
Нюшка выскочила из кухни, испуганно остановилась у двери, прижав руки к груди и закидывая голову назад, будто ей переломило поясницу. А в репродукторе снова зашелестел вкрадчивый женский голос:
«И вот рано утром королева пошла в свою мраморную купальню, всю разубранную чудесными коврами и мягкими подушками…»
— Пропил ты свою совесть, Андрюшка, да и стоит она поллитровку всего! — опять загремел голос, и какие-то знакомые нотки послышались в нем Ерпулеву. — Люди на работу, а ты за бутылку. Будет ли конец этому?
Ерпулев тяжело задышал, и руки у него начали мелко, противно дрожать.
В страшной тишине — дунь ветерок, и то показалось бы громом — зашелестело в репродукторе:
«Королева бросила жаб в прозрачную воду, и вода тотчас же стала зеленой и мутной…»
— Достукался, паразитина! — вскрикнула жена странным, верещащим голосом. — Господи! Навязался ирод на мою шею, алкоголик несчастный! На весь район ославился, глаз теперь никуда не покажешь.
— Замолчи, дура! — крикнул Ерпулев, задохнувшись и мертвецки бледнея. — Это Санька, сволота, разбрехался, больше некому. Голос его, чую… Я этого так не оставлю! Я ему, гаденышу, морду разворочу…
Он заметался по горнице, натыкаясь на стулья и отшвыривая их, не понимая, что ищет и что ему нужно. Он знал лишь одно: его обидели, обидели жестоко, несправедливо, и кто же? Санька Прожогин, сопляк, которого он за уши тянул, трактористом сделал, да еще каким! В ноги кланяться должен, молиться на него, а он, подлец, что сделал! Вот она благодарность людская! Захоти он — и не видеть бы Саньке трактора, в прицепщиках так и застрял бы на веки вечные.
Нюшка испуганными глазами следила за ним, не решаясь ни плакать, ни ругать мужа.