Чернов Юрий Михайлович
Шрифт:
Так вот в ночь на 11 сентября меня часовым поставили у склада с боеприпасами. Склад наш, как положено, глубоко в земле, накаты дерном покрыты, размещен в редколесье между первым и нашим, третьим орудием. Стою я, слушаю ночь. В Дудергофе дома догорают, фашисты зажигательными стреляли.
И вдруг со стороны первой пушки «Ура!» понеслось. Пулеметы ударили — я хорошо различаю, — один станковый, другой ручной, и винтовки, и автоматы, и гранаты ахнули. В ответ бешеная трескотня поднялась.
То ли прорывались наши, то ли еще что — не знаю. Минут пятнадцать бой шел. Потом стихло…»
Рассказывает наводчик второго орудия Александр Попов:
«Первая пушка — наша соседка. Послал лейтенант Антонов двух матросов в разведку. При мне напутствовал: хоть под землей проползите, разузнайте толком, что у Смаглия, где враг, и — назад.
Если ждешь, время тягучее, как резина. Понимаем, что первое ведет бой — стрельба слышна, пушка бьет, значит, живы. А связи нет, точно ничего не знаем.
Расстояние между нашими пушками такое, что разогнаться и… прыгнуть. Куда же провалились разведчики? Нервничаем.
Антонов виду не подает, не у бруствера стоит, ушел в глубину дворика. Я — за наблюдателя. Лейтенант знает, что я глазастый. Еще на охоте глаз навострил. Ветер дохнет — вижу.
Что Воронья гора немцами занята — догадываемся. Не бомбят. Они не такие, чтоб экономить бомбы. Бомб у них хватает. Чует сердце — пролезли, зарываются, как кроты. У них гора. Из-за дыма ни черта не видать. Где же эти дьяволы разведчики?!
Наконец-то пожаловали. В земле вывалялись, на брюхе ползли, в воронках отсиживались. Вымотались, никак не отдышатся. Доложили: первое окружено, гитлеровцев полно, роты две, не меньше. И Дудергоф захвачен, по Вороньей, как муравьи, расползлись. Надо ударить.
Накануне к нам на пушку политрук Скулачев приехал. Обычно пешком ходил, а тут «эмка» пулковская подкатила. Думали — начальство из дивизиона. Оказалось — начальство на батарейной полуторке, «эмку» нашему политруку дали.
Посовещался лейтенант со Скулачевым — дело ясное. Решили не ждать у моря погоды — ударить по Вороньей. Перво-наперво надо было Смаглию помочь. Всадили мы по склону, что к пушке ведет, снарядов десять. Если был там кто — метра на три в землю вогнали и сверху землей присыпали. Потом гору обработали. Славно обработали. Жаль, мертвые внукам не расскажут, сколько аршин русской земли стоит.
Бой есть бой, в раж вошли, азарт обуял, все-таки стотридцатимиллиметровая, даст так уж даст! А тут команда: «Прекратить огонь!»
Вижу, Антонов к брустверу побежал, бинокль к глазам прикладывает. Прислушался — в ушах еще гудит, хотя и не стреляем. Все же различил: с дороги грохот доносится, танки идут. Идут не от Красногвардейска — оттуда мы фашистов ждали, — а с тыла, от Красного Села.
— Наши! — закричал кто-то. — Подкрепление! Ура!
Почти все к брустверу бросились. Даже второй наводчик Алексей Кузьменко не утерпел: уж больно своих увидеть захотелось. На такое, честно говоря, уже и не надеялись. А я на месте, в башне, остался. В стереотрубу как глядел, так и гляжу.
Вижу: по дороге из-за горы выдвигается головной. Глаз не отрываю — на бортовой броне свастика. Меня как кипятком обдало. Слышу голос Антонова:
— Орудие, по немецким танкам!..
Эх, мать честная, ствол орудийный-то в сторону Красногвардейска повернут. Штурвал подкручиваю, чувствую — фашист опередит меня, хобот его пушки прямо на нас нацелен. Ударил, проклятый! В башню снаряд влепил. Взять броню не взял, но треск и звон такой пронзительный, что душу вывернуло, уши болью свело. Кто-то стонет, кто-то кричит, а я только танк вижу: нет, бормочу себе, теперь не уйдешь, гад! С дороги свернуть некуда, при на меня — пан или пропал. Веду ствол, веду.
— Огонь! — не крикнул, а рявкнул Антонов.
На всю жизнь этот выстрел запомню. Шар огня и дыма. И все. Рассеялся дым. Нет танка. Прах один. Пустое место. А уже новые прут.
— Цель! Цель! Цель!
— Есть цель!
И снова:
— А-ах!
Поняли эти каракатицы бронированные, что в лоб нас не возьмешь. Втянулись за гору. Может, решили ночи дожидаться? Ведь обойти нас не обойдешь — одна дорога, свернуть некуда.
Огляделся я. Алексей Кузьменко ранен в ноги. Приполз к орудию, занял свое место второго наводчика.
Несколько убитых лежат. Лиц не вижу — прикрыты. Только у Волкова сполз бушлат, голова обнажена, рыжие пряди торчат и рот почему-то открыт. Потом узнал, что немецкий снаряд живот его навылет прошел и самого Волкова метров на десять отбросил.
Передышка недолгая выпала. Опять по башне зацокали осколки. Танки стреляют, а на дороге не показываются, из укрытий бьют. Иной снаряд в башню всадят — голова от звона раскалывается. В ушах резь. Взглянул на Антонова. Голова — в бинтах. Бинты кровью набрякли. Бинокль к глазам прижат, что-то видит, колесико водит. Оторвал бинокль, ко мне обернулся, кричит, а я слов не слышу, звон в ушах не проходит. Глаза у лейтенанта злыми стали, губы ходят, догадываюсь — крепкое слово запустил, и сразу в голове моей прояснилось: чего на лейтенанта глаза пялю, на врага смотреть надо.