Чернов Юрий Михайлович
Шрифт:
Близ дороги, у самого изгиба ее, сарай. Старый, покинутый, под соломенной крышей, от времени побуревшей. Из-за сарая танк бьет. Вспышка, другая…
Ударили. Хорошо ударили. Ни танка, ни сарая. Антонов вроде бы улыбнулся, не то чтоб улыбнулся — губы развел, рукой лоб захотел утереть, забыл о бинтах. Рука кровью обагрянилась.
В ту минуту я еще не знал, что последний выстрел дал. От нашего ли огня, от вражеского ли брезент загорелся, маскировка наша, сети, ветки. Мы словно ослепли.
Слышим — танки гремят, проскакивают по дороге, на Мурьелу выходят. Хотели так, наудалую, снаряд-другой пустить — поворотный механизм заело. От частых попаданий в башню орудие послушность утратило. Да и снаряды, можно сказать, к концу пришли, два или три осталось.
— В укрытие! — скомандовал Антонов.
Мало нас осталось, хоть по пальцам считай. К землянке пробираемся, там от осколков защита. А немцы стреляют. Позади осколки шмякаются, меня щадят. Прижимаюсь к земле, думаю: если и в рубашке родился, в таком аду одной рубашки мало, пожалуй. И словно накликал на себя: левую ногу будто кто дернул с силой. Куда угодило — не пойму, в бедро наверняка попало и вниз куда-то, в голень, что ли. И потекла по ноге боль, как огонь жгучая.
«Все, — сказал я себе. — Здесь и на двух ногах не уйдешь. На одной куда денешься? Пиши — пропал».
Положил я голову на землю, расслабился. Боль чуть-чуть утихла. Лежу, слушаю. Земля от разрывов вздрагивает, как живая. И ее, бедную, дрожь бьет. Послушал-послушал, злость меня обуяла: чего себя раньше времени хоронить вздумал! Напряг руки, пополз. Раненая нога волочится, криком кричать хочется — боль такая, но я ворот бушлата закусил, чуть насквозь не прогрыз, молчу.
Заполз в воронку, ко мне Алексей Смирнов пробрался. Перевязал.
— Держись, Саша! Лейтенант прорываться решил. Нащупаем путь — тебя унесем…
На ногах четверо осталось: Антонов, Скулачев, Володькин и вот он, Леша Смирнов. Негусто. Унесут не унесут — кто ответит? На войне жизнь не страхуют. Пуля — дура…
Огляделся: надо из воронки уползать подобру-поздорову. Если миномет ахнет, или «мессеры» прочешут, или град осколков сыпанет — над головой одно небо. Крышка. А метрах в пятнадцати «эмка» стоит. Не то чтоб целехонька стекла повышибло, осколками посечена изрядно, но стоит — на крыше ветки. Под ней отлежаться? Или до землянки ползти?
В землянке, конечно, спокойнее, однако тридцать метров на руках тело свое тащить, ногу распроклятую, боль мою!
«Мессеры» помешали выбор сделать. Вынырнули из-за леса, из пушек, из пулеметов чешут. Один совсем низко прошел, думал — бугор колесами заденет. Душой в землю ушел. По звуку понял — пронесло. Поднял голову: «эмка», как свеча, горит.
Вот и выбирать стало нечего — потащился в землянку.
Профессия моя — водолаз, так что и до боев о жизни думал и о смерти думал. Всякое было. А на войне, кем бы ты ни был, будь готов к худшему: в любой день и час может прийти смерть с косой. Об одном не думал и в голову такое не приходило, что выволокут меня, бессильного, фашисты, бросят возле землянки и начнут глумиться над беспомощным. Сначала авроровские ленты из бескозырки выдернут, потом в звезду на фланелевке ногой ткнут. У нас, у моряков, на левой руке звезды. Раненых набралось человека четыре, кажется. Оглядел нас офицер, зарычал:
— Alles комиссар?
Переводчик объяснил: не комиссары они, форма у них такая.
Честно говоря, стал я бабки подбивать: рано, мол, Александр Васильевич, звезда твоя закатилась. И до тридцати не дотянул. Короткий у тебя век. Пели когда-то: «И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим». В воде, правда, не утонул, в скафандре рядом с рыбами плавал, а в огне если не сгорел, то сгорю. Ясное дело.
Так я ушел в свои счеты с жизнью, словно в забытье погрузился и очнулся, когда немцы закричали, защелкали затворами. Бог мой, смотрю — из артпогреба, как привидение, Лешка Смирнов выходит. Бледный, как парус, что лет десять на солнце выгорал. Значит, Антонов не смог прорваться. Значит, и он и политрук здесь, в артпогребе?
Офицер опять что-то закричал про комиссаров. Вряд ли Лешка понял его карканье, скорее догадался, мотнул головой в сторону погреба и сказал: «Лейтенант Антонов и политрук Скулачев ждут вас внизу». Так и сказал: «Ждут».
Гитлеровцы с офицером туда подались. Человек семь. Ну, думаю, сейчас артпогреб на воздух подымут наши, не иначе. Потом вспомнил: снаряды-то кончились.
В эту минуту забыл про все на свете, про себя забыл. Адриана Адриановича Скулачева представил — круглолицего, домашнего, доброго такого. Дня три назад Адриан Адрианович про деревню свою говорил, про поля окрестные: хлеба-то какие, а убрать некому!
Что они, гады, с ним сделают? Ведь веревки вить будут.
Антонов — тезка мой, тоже Саша. Совсем молодой. Кремень человек. Мы, бывало, любовались — мускулы какие, его и пуля не свалит. И на пушке, весь в кровавых бинтах, ни на миг не присел. А вчера еще в его землянке треугольничек белый видел, письмо жене наверное. Так и осталось в землянке. А сам он? Может, как я, мешком лежит, обессилел, уже и пальцем двинуть не может…
Хлестанул автомат, револьвер два раза хлопнул. Выскочили немцы офицер за руку держится, рану зажимает, солдата мертвого волокут, а другому морду набок своротило, вздулась, как тесто на дрожжах. Не иначе Антонов своим кулачищем врезал. Ясное дело.