Шрифт:
Сироту Аринку, тихую нравом, проворную пряху, облюбовала себе в снохи. Сыну проходу не давала рассказами об Аринке, а в Мареевой Федосье находила изъян за изъяном, Лешка сначала ругался, но мать была властна, и ее неторопливые, ядовитые речи были сильнее Лешкина задора. Опять же и то надо было посчитать: Мареиха без мужа Федосью не выдаст никак, а Аринку получить к страде удобно как раз, да и собой девка свежая, как морковка, слова не скажет против, на работу ловка, да и утайки с женой венчанной уже не будет.
— Все изладим, сынок, по чину. Научу девчонок песням, причитаньям. Охота сделать по-людски. Народ-то здесь дикой… Вот батюшек дождемся, поди, скореича приедут, дойдет и до нас черед.
Лешка смирился, стал избегать Федосью.
Нагрянули вдруг дожди. Ореховские курные избенки нахохлились низкими крышами и подслеповатыми оконцами, где промытый бычий пузырь отсыревал, темнел, и оконца походили на большие унылые бельма.
Феня осунулась, пожелтела, запали глаза. Ее грызла тоска, как неуловимая пронырливая мышь. Ничего не видала Феня за свои семнадцать лет, кроме мужичьей работы по дому да Лешки, светловолосого, широкоплечего, с искристыми его глазами и крепкой обнимкой. Мир был в Орехове, а жизнь — в Лешке.
Феня трепала прошлогоднюю куделю и, зло сжимая малиновые губы, посматривала на старшую сестру. Зависть обжигала сердце Фени: вон какая стала Ксюта — рыхлая, ходит вперевалку, как утка, а вот поди ж ты, Иван ее любит, и видятся они каждый день. А вот Феня не нашла себе доброй судьбы. Если бы не сидели у стола мать с сестрой да не валялся бы на печи брат Сергунька, несчастный калека, — так и каталась бы Феня по полу, с воем рвала бы на себе волосы, кричала бы истошно, чтобы оглохнуть, устать до одури, забыть бы горе и обиды.
Ксюта вечером забралась с Иваном в дальний угол сеновала. Тесно прижавшись друг к другу, лежали они, почти не двигаясь, говорили теплым шепотом:
— Чай, Ксютушка, скоро принесешь?
— Ох! Гляди, скоро… Господи батюшко…
— Ты что?
— Только бы попы не приехали… Боюся я попов-то. Ежели опять приедет горластый-то, тот… поп Ананей… то-то шуму наведет… Учнет баять… пошто не венчаны…
— Так мы рази с радости не венчаны? Твоей матке не с голоду ж помирать, а моя старуха вот как те примет!
— А от начальства-то бумажину большущую как опять учнет поп вычитывать… тогда как? Боюсь я, Вань, бумажины-то! Там велено девкам венчаться, а кто с пригулками, то страх платят. А и где страх-то возьмешь, Ванюшко? Чай, ведь все орешны деньги за страх отдашь.
— Дьяволы!.. Мало ишо в пасть им прет…
— Запамятовал аль нет, как у Паньки Крюковой всю зимоньку тятька в остроге в Барнауле сидел — страху поповского заплатить не мог.
Иван вдруг крепко обнял ее.
— Ну, Ксютушка, будя… Может, не приедут дьяволы долгогривые, пасти широкие… Чо умом-то раскидывать? Бро-ось.
Она посмотрела в его улыбающиеся голубые глаза, на худощавое лицо в веснушках и затихла, слушая его ровный голос.
— Мы с маткой моей надумали: уж ежели дядя Марей долго не придет, дак вместе нам всем сойтись, за один, знамо, кусок сести… Твоя матка вроде как вдовуха завсегда, моя и вовсе вдовуха… Изба у нас большая, всем места хватит. Ты хозяюшка станешь, старушням в задор не от чего входить… Тогда и Федосья взамуж смогет пойти.
Иван прижал к себе осторожно ее отяжелевшее тело.
— Гляди, я мальчонка жду… Станем работника растить. Пусть баской растет, все равно как ты.
Но, опять что-то вспомнив, она посмотрела на него потемневшим взглядом и боязливо заговорила:
— Иду, знашь, я даве к колодцу… Гляжу — Игнашка Лисягин идет, орехи щелкает… Ишь, бает, кака ты жирна стала… Отколь бог прибыль дал?.. Вот батюшки приедут, так покажут те, как в кедровнике с парнями спать… А я ему плюнула в харю: нету, мол, твоих делов, с кем я сплю, постылый!
— У, старостино отродье!.. Он этак-то и для меня указку ладит. Забыл, подлой, как ему бока зимой намял. Думат, тятька старшина, так ему палец в зубы суй для потехи.
— Уж и вязался он ко мне, Ванюшка! А сам-то слюнявой да рыжой-то. А тятька-то у него ябеда, да и он сам горазд… ой, я его испужалась…
— Да ну его! Чай, ты не одна, а со мной… А у меня ведь кулак-то доброй. Давай лучше парню имечко надумывать, — успокаивал ее Иван.
По соломе крыши глухо и лениво дохлестывал дождь. В широкие щели стены уже виднелось серое, встрепанное от мокрых туч, робкое голубеющее в просветах небо.
А по угорьям, перекатываясь из лога в лог, ехали на тряских подводах поп Ананий, дьячок да двое солдат из Бийской крепости.