Шрифт:
Дормидонт строил страшную рожу и рычал. Жмурилась невольно и бледнела баба, совала скорей свою долю холста, а Дормидонт кланялся низко и фыркал в полу.
За деревней, на песчаном пригорочке, разостлали холсты, поставили стол с чашей.
Поп Ананий, всовывая лохматую голову в епитрахиль, спросил густым басом у вертлявого старичонки Лисягина:
— Народ-то тут весь? Мало што-то!
— Не радеют, отец Ананий.
— А ну-ко, служивой, дерни, протруби.
Солдат приставил к губам старую помятую медную трубу, и визгливо-стонущий звук прокатился над поселком.
Бежал народ отовсюду, а старичье, с испугу тыкая как попало палкой, шлепало по грязи, нашептывая что-то беззубыми ртами.
Стояли молчаливым кругом, обступив песчаный холмик. Тоненькие желтые свечки чаши горели бледным, немощным светом. Ударяло солнце в лысеющий красный лоб попа Анания, в грязный парчовый лоскут епитрахили. Дормидонт вскруживал кадило. Сизый дымок взвивался невысоко над головами и тут же пропадал в солнечном голубом воздухе.
Поп служил обедню, заплывшими глазами грозно разглядывал напряженно застывшие лица. Пронзительно запевал «Херувимскую», «Достойно» и «Отче наш», громко выкрикивал ектении, — боек и страшен был поп Ананий.
Стояли понуро ореховские девахи. Приезд попа всегда был ушатом ледяной воды, что выплескивался наотмашь на горячие от вешнего похмелья головы. Не одна пара глаз украдкой взглядывала на щуплого старичонку Лисягина, что подсыпал в кадило ладан, кривил загадочной улыбкой свое хитрое лицо. Чуяли девахи, что Лисягин-ябеда нашептывает попу на всех, кому охота ему отомстить. Игнашку Лисягина поколачивали парни, отца же боялись трогать — правая рука у попа, известен начальству, за каждый синяк на нем пришлось бы дорого платить высидкой в остроге, «где клопы да мыши живьем человека сжирают, а бьют два раза на дню — в обед да в ужин».
В ужасной смуте душевной крестились девахи и складывали в голове корявые, неуклюжие молитвы, чтобы «лопнул скорее собака Лисягин», чтобы «господь-бог послал бы ему окочуриться», чтобы «Игнашке-охальнику башку кто бы свернул», и это была самая искренняя и горячая молитва.
Старухи, бабки древние, те, пожалуй, и рады бы о грехах помолиться, да никогда не приезжали попы с добром, а напротив — пугливая тишь охватывала весь поселок. Старухи слушали загадочные, полные тайны слова, вдыхали приторно-сладкий ладанный дух и крестились сокрушенно, не чуя легкости и умиления.
Отслужил поп и панихиду по всем умершим за год. Громовым голосом корил ореховцев, зачем не построят церквушки — «для бога жертвы и жилища». Сердито кропил склоненные головы и, не кончив кропить, повелительно сказал, что за обедню и панихиду следует по яйцу с человека и по пригоршне масла.
Бабы же тянули головы вверх, перешептывались, считали холсты: их было настелено едва половина!
Непостеленные, ясное дело, пойдут попу и дьячку, а эти грязные поп отдаст Лисягиным: то-то у них рубах много да полотенец!
После панихиды поп строго затряс пальцем и приказал нести все в лисягинский двор, где после обеда будет он, поп Ананий, всех исповедовать. Дьячок Дормидонт, мотаясь в разные стороны поджарым телом в залощенном подряснике, кричал:
— А за исповеданье грехов каждый принеси по куску доброй солонины с ладонь мужичью, или тож по яйцу, или по пригоршне масл-а-а!.. Всегда ныне и присно и во веки веков!
Поп, снимая епитрахиль, басовито кончил:
— Аминь!
После исповеди и проповеди попа вздыхали ореховцы вольнее — ведь страшное самое прошло. Ежели быть сраму, так он уж прошел, только знай суй попу деньги, сколько назначит.
Тишина такая настала в поселке, будто и собаки боялись тявкнуть. Присмирело ребятье, попряталось по дворам возле матерей.
Робко шушукаясь, шли в лисягинский двор девчонки недоростки. Нехотя спокойно шагали девки, еще не сведавшие прелести ночной в кедровнике. Заплетающимся шагом несли свое полное жизни тело мужние девки, как говорилось по-ореховски.
Старичье, баб, всех недоростков и обычно парней спрашивал поп скоро и рассеянно, смотря только за тем, чтобы все складывали в наготовленные посудины масло, яйца и солонину. Если масло казалось на вид сомнительным, поп пробовал тут же, прерывал исповедь, крича: «Горькое, язви!» — и отправлял исповедника назад, приказывая:
— Перед очеса господни надо с добром приходить, без обмана. Ворочайся да свежего неси, а то… анафема!
К некоторым же девкам и парням поп Ананий был ныне просто свиреп, к девкам особенно. Глядел пронзительно, щупал, давил живот и бока, гремел, тряся трехперстием:
— С кем блудила-а? Разврат перед господом и начальством. Штраф плати, мзду богу своему за грех содеянный!
Тут же записывал имя и отпускал.
А в чулашке сидели, давясь от смеха, Игнашка Лисягин и дьячок Дормидонт.