Шрифт:
Гуляев ловил каждое слово, и в высохших вмиг глазах засветилась собачья преданность.
— Помню, всех варнаков помню, доложу во как, запишем… Господи, да я…
— Ладно, ладно. На сегодня уж примем сей убыток, твоею трусостью произведенный… Но дале никаких перемен!.. И крупа, и говядина, и жилье для сего бергальского сброду в достаточном состоянии находятся… В штольне же облить все известкой и приступить к работе. А для успокоения сей черни выдать им водки.
— Остроумно весьма, — одобрил Владимир Никитич.
— Э, друг мой, я народец сей знаю!.. Следственно, выдать им водки на три дня. Издержишь запас, пошлем еще, об сем не тревожься… В водку же советую тебе всыпать табачку. Пр-роберет их до одури!.. Ха-ха!.. А потом… потом мы проучим сию бергальскую рвань… Будут помнить… Уж и устал же, bon Dieu!
К вечеру дрожала земля от дикого топота, не слышно было птиц вечерних — вскрутило гульбой Курослепов рудник.
Пылали костры до самой почти зари, в котлах варилась солонина с капустой. Ели бергалы походя, лежали, гуляли, носились вприсядку.
Огневое вино бежало по жилам, будто обновляя кровь. В головах бушевала искристая, веселая сумятица. Мир, что в железной горсти зажал их жизнь и кинул в полынно-горькие дни, исчез из глаз. Все потонуло в шуме и смехе, в дикой песне, что ладно умеют петь башкиры.
Пели, с размаху обнимали разомлевших гулен, бешено топали твердыми пятками, кружась в диком плясе.
А в павильоне, весело щурясь на свечи, подсчитывали «продукцию» де ла Кройэр и горный инженер. Временами обербергмейстер поднимал голову от книг и чертежей и довольно подмигивал горному ревизору:
— Вот как надобно обращаться с чернью. А посему учитесь и наблюдайте, государь мой, ничтожные волнения жизни сей. В делании карьеры вашей сие вам сгодится и верные плоды принесет.
Всю ночь пили бергалы, утром им щедро дали опохмелиться. Они кричали «ура» де ла Кройэру, который назвал их «ребятушками» и просил «не забывать царя-батюшку и матушку Русь родимую». В штольню сошли без спору и работали с напряженно веселой истовостью, нетерпеливо считая время до вечера, когда им обещали опять выкатить бочку водки.
А в павильоне, при свечах, за пуншем, при занавешенных плотно окнах, сидели де ла Кройэр, горный ревизор и, почтительно беспокоя собою атласный стул, маркшейдер со списком в руках. Маркшейдер, водя короткопалой рукой по листу серой бумаги, вычитывал имена «бунтовщиков» и «татей мерзких», лица и слова которых удержала в себе крепко его памятливая узколобая голова. Взглядывая мельком на песьи глаза заводского раба, де ла Кройэр взмахивал короткой ручкой и отсчитывал:
— Сему варвару тридцать… Сему… десять… Ай-я-яй!.. Сколь велика злоба их!.. Сему до полсотни можно накинуть!..
Еле дождавшись ночи, когда беспробудно спали в караулках своих умаявшиеся после «трудов наказующих» солдаты, зажил рудник понизу своей непокорной жизнью.
Тихохонько, один за другим, на локтях выползали бергалы из бараков к подрытым с вечера ямам под колючими заборами. Из ям прямая дорога вела в степь, а дальше в горы.
Одна бегляцкая доля. Работа — где что, ночевка где попало. Впереди — как огонь в ненастной ночи — Бухтарма, слово, такое же дорогое алтайскому бергалу, как хлеб, вода… Бухтарма значило — жизнь.
Пятерых похоронили в дороге: избитому бы лежать, а надо идти, идти… Портки, рубахи порвали в клочья, ноги все в кровь избили, переваливая через ущелья и речки. Дням потеряли счет. Глухие пошли места. От медведей и волков не раз бегали. Глушь, тишина… Только горные речушки со звонким выпевом прыгают по каменистому дну… Близко Бухтарма.
У озера, среди гор, будто возле каменного огромного ковша с чистой водой, увидали беглецы рыболова. Темно-золотой от загара, прямой и рослый, он глядел на них спокойно и без боязни. Начали с ним разговор, спины свои показали, истрескавшимися темными кулаками грозили на север, спрашивая, далеко ль Бухтарма?
— Да вот она, степь бухтарминская.
Беглецы огляделись, растерянные.
Дунул откуда-то шальной сухой ветер. Они сели на блеклую траву. На руках — товарищи, хоть и живые после плетей, но голодные, привередливые, словно малые ребята. Степь же бухтарминская, как везде, уже высохшая, седая от ковыля-мертвяка, изожженная жадным солнцем. Где сытые берега Бухтармы, молочные реки, зверь, что сам, как домашняя кошка, бежит в руки?
Рудничные рассказали рыболову про себя. Рыбак все выслушал и, наконец, сказал: