Шрифт:
В письме говорилось: «Мой брат сказал, что вам можно доверить этого ребенка. Вручаю его вам. Мой брат сказал, что вы сочините историю, в которой объяснялось бы, как этот домик стал вашим, как у вас появился этот ребенок, и эта история будет до того хороша, что люди ей поверят. От этого зависит жизнь ребенка. Никто не должен знать о том, что он есть. Правда опасна до того, что ее никто из нас не переживет».
«Сожгите это письмо», – вот как оно заканчивалось. Без подписи. Почерк женский.
Мора взяла ребенка на руки. Распустила одеяльце, в которое он был завернут. Мальчик. Две ручки. Десять пальчиков. Она снова его спеленала, щекой прижалась к голове. От него пахло мылом. И очень слабо, в глубине этого аромата, Мора уловила запах моря.
– Это дитя останется, – вслух произнесла она, словно была в силах навести такие чары.
Не должно быть у ребенка матери с замерзшим сердцем. И у Моры оно треснуло и раскрылось. Вся любовь, что будет у нее когда-нибудь к этому ребенку, уже была в нем, внутри этого сердца, ждала его. Но чувствовать одно и не чувствовать другого она не могла. И потому расплакалась – наполовину от радости, наполовину раздавленная горем. Прощай, мама в замке под водой. Прощай, летняя жизнь тяжких трудов и меблированных комнат. Прощай, Сьюэлл в замке воздушном.
В дом вошел ее отец.
– Они мне дали денег, – изумленно произнес он. Руки его были полны. Десять кожаных кошелей. – Столько денег.
Когда наслушаешься старых историй, малыш, сам увидишь – доброта к чужим обычно воздается исполнением трех желаний. Обычных – хороший дом, богатство и любовь. Мора оказалась там, где никогда и не рассчитывала оказаться, – в самой середке одной такой старой сказки и с принцем на руках.
– Ой! – Ее отец увидел малыша. Протянул к нему руки, и кошели с деньгами посыпались на пол. Он прошел по ним, не заметив. – Ой! – Взял у нее спеленатого младенца. И тоже заплакал. – Мне приснилось, что Сьюэлл стал совсем взрослым и покинул нас, – сказал он. – А теперь я проснулся, и он совсем маленький. Вот так чудо – оказаться у начала его жизни с нами, а не у конца. Мора! Вот так чудо – жить.
Мой сын родился с дырой в сердце, которую следовало залатать, когда ему исполнилось полтора годика. После операции у него остался изогнутый шрам на спине – точно такой наверняка бывает, если тебе удаляют одно крыло. Вот почему – а еще потому, что у меня в детстве это была одна из самых любимых сказок – я часто ему читаю «Диких лебедей». И вижу: как и мне, ему бы тоже хотелось крыло. Везет же младшему брату!
Но я повзрослела, и меня перестали устраивать вот эти недвусмысленные инструкции принцессе: заговоришь, не закончив дела, – твои братья умрут. Как дело может считаться законченным, если последняя рубашка не дошита? Откуда она знала, что можно разговаривать, хотя наличествует крыло? Нет ли где-то в самой сердцевине сказки какого-то надувательства? А мне с этим как? (И не сойдет ли мне такое с рук в моей работе?)
Образ одного оставшегося крыла постоянно проскальзывает в мои сочинения. В моем первом романе – «Саре Канарей» – оно повсюду. Я писала о нем стихи, мне оно снилось. Оно меня не отпускает. Если я какое-то время не буду перечитывать эту сказку, кое-что в ней забывается. Но, как и в ней самой, в памяти и воображении у меня крыло это никуда не девается.
– К. Дж. Ф.
Рикки Дюкорне
Зеленый воздух
Перевод с английского Максима Немцова
Дания. «Девочка со спичками» Ханса Кристиана Андерсена
Некогда ценилась, а теперь прозябает в выдвижном ящике – одном из многих в этом кедровом комоде. Тот стоит под окном, закрытом от дня снаружи. От взломщиков его охраняет песик.
Ровно двенадцать месяцев назад они вместе измерили его бальную залу: 666 шагов в одну сторону, 666 – в другую. Тогда они процветали: еблись и тратили. Его поцелуи отдавали сладким табаком, а после того, как он дарил ей наслаждение, ее соки на вкус тоже были как табак.
У нее в кармане коробок спичек – артефакт той поры, когда лишь она – или она так полагала – зажигала ему сигару. Теперь же, пав жертвой его ожесточенной политики, она вздыхает весь день до вечера и долгую ночь напролет, стараясь постичь его ум грабителя, причины, по которым ее ритуально инкубировали. Сна нет, и все время на свете она может припоминать те сомнение и злобу, что так часто затуманивали его взор, – им она некогда подбирала тысячи оправданий.
«Любовь моя! – с ужасом вспоминает она свою настойчивую просьбу. – Взгляни же на меня по-доброму!»
Но он равнодушен, по виду – недоволен жареной дичью, ее неуклюжими попытками завязать беседу, цепкостью ее нежности.
В ее обществе он вскипает от нетерпения, если не смертельно устал. Она считает, что если кто-то стремится к мирам по ту сторону луны, супруг ее избрал прочно под нею жить и держать на своих плечах тень этой планеты. Наверняка это и разъело его ум, затемнило расположение духа. Однако в кабинках шлюх он митингует, хохот его раскатывается по улицам градом. Вырядившись как на охоту, он наслаждается в неведомых местах, а она едва держит на себе бремя множества его необъяснимых отлучек. И все равно упорствует в своем недомыслии.