Фельзен Юрий
Шрифт:
Сойдя с трамвая вслед за другими, я за ними пошел по деревенским улицам и грязным окрестным дорогам, через площадь с памятником жертвам войны (каменный ангел и солдат с винтовкой и в шлеме), вдоль аккуратного, тихого кладбища (такого, что и смерть не страшна), пока, вместе со всеми, не попал в сараеобразное, темное, широкое, набитое людьми помещение. Убедившись, что «начальство» еще не явилось, я сел на скамейку и уткнулся в русскую книгу, стараясь не смотреть по сторонам.
– «Вы русский, позвольте познакомиться, а что вы читаете? – Оле-ша – нет, не слыхал». Я почувствовал какое-то облегчение от знакомства, от видимости участия, столь необходимого в этих условиях, и дружелюбно разговорился с маленьким, полным, круглолицым пожилым господином в пенсне, курившим трубку с бесконечным чубуком. Он оказался петербургским адвокатом и, обнаружив «земляка», с умилением начал вспоминать петербургские театры, названия улиц, номера и маршруты трамваев, гимназию, университет, профессоров – все, что могло его и меня увести из этой, нас унижавшей обстановки. «Здесь так мало презентабельных людей», – и, подчеркивая, что я одно из немногих исключений, он представил меня своей жене, чернобровой толстенькой дамочке, с выражением достоинства и озабоченности на мягком, добром, курносом славянском лице. – «А вот мой приятель, барон Демь, Конного полка», – барон, высокий, сутулый, с густыми, рыжими, опущенными книзу усами, без улыбки, рассеянно мне поклонился и продолжал флегматически молчать. Напротив, маленький адвокат был до крайности словоохотлив и любезен – точно желал передо мной оправдаться в явно-обидном для него положении, он, с напускной молодеческой беззаботностью мне объяснил, что проиграл «уйму денег» на бирже, что на днях получает «доходное хлебное место», а до этого надо кое-как перебиваться: «Мы с женой за неделю должны выколотить минимум тысчонку». Он стеснялся даже за приятеля («У барона в Лондоне богатые брат и сестра, но он, к сожалению, буквально всё пропивает») и, неожиданно, скороговоркой добавил: «Мы с ним подружились на фронте, хотя собственно я не гвардеец и сам идейно пошел в простую армейскую часть, к недоумению сиятельных родственничков – моя фамилия ординарная, Иванов, однако мы происходим от удельных князей, впрочем, кому это сейчас интересно».
Вокруг нас, пока он говорил, незаметно возникло едва уловимое движение, все как-то встряхнулись, многие встали, словно готовясь к решительной развязке – наконец появилось «начальство», молоденькая барышня мулатского типа, неестественно-быстро передвигавшаяся на толстых коротеньких ножках: «Это их секретарша, мадмуазель Клейн, евреечка, но симпатичная и справедливая». Сняв на ходу непромокаемое пальто и берет, она вошла в расположенную около нас убогую комнату, с деревянными грубыми стенами, видимо, наспех сколоченными, с десятком пестрых плакатов на рваных обоях и с надписью у входа – «bureaux» – за ней туда потянулись фигуранты, особенно русские, и я, улыбаясь так же просительно-стадно, как другие, назвал свое имя и сослался на рекомендацию Петрика. Не подымая глаз от раскрытой папки с бумагами, она лениво сказала, как повторяют давно затверженный урок: «Подождите, скоро вас позовут». Затем прошли мимо нее отдельной блестящей группой, как генералы на параде, директора и главные помощники, среди них Бобка в ослепительном, до накрахмаленности выутюженном костюме – он мне ничуть не удивился и мимоходом покровительственно шепнул: «Тебе выгоднее меня не узнавать». Я понял, что он боится себя уронить компрометантным знакомством, но нисколько на него не обиделся и даже обрадовался его несомненной и действенной помощи. Мой сосед внезапно вскочил и подбежал к седому, смуглому, статному человеку, судя по строгому виду и осанке, наиболее важному из всех, и тот, с искусственной, однако безукоризненной вежливостью крепко пожал ему руку и повел за собою в «бюро». Оттуда маленький адвокат вернулся осчастливленный, но вдруг спохватился и с каким-то деланным безразличием мне заявил: «Мой старый товарищ по сословию, в Берлине мы вместе спекулировали, ну-с, а тут ему повезло – как жаль, я не успел его представить жене, правда, он звал нас в гости обоих (и, обращаясь к ней, опять с сияющим лицом), подумай, какая странная встреча». Я невольно сравнил седого, учтивого директора с Бобкой и приписал хладнокровное Бобкино предательство беспочвенному, без традиции, неразборчивому в средствах обнаженно-грубому карьеризму его (и значит, моего) поколения. Вероятно, «товарищ по сословию» не лучше, не порядочнее Бобки, однако он соблюдает хоть внешнее приличие, а я всё более ценю те, нами утраченные «фарисейские» условности, ту внешнюю форму отношений, над которой прежде столько смеялись, но которая смягчала также и самую их суть – нечто вроде ханжеской милостыни, кого-то спасающей от голода. Наблюдая за Бобкой и за его напыщенно-властными манерами, я вспомнил о предложении Аньки Давыдова стать у него секретарем и о своем тогдашнем отказе: если бы я решил согласиться, то был бы сегодня «начальством» и Бобка бы меня не стыдился. Но я об этом не жалел: заняв предназначавшееся Павлику место, я нарушил бы ваше ко мне многолетнее доверие и вас бы навсегда потерял.
Эти мои, одна за другую цепляющиеся мысли прервала мадмуазель Клейн, поименно, торопливо нас вызывавшая (вне очереди, первым Иванова с женой), мы получили какие-то квитанции и отправились в новое, казарменно-голое, холодное, сырое помещение, чем-то похожее в моем представлении на заброшенный дачный театр. Знаменитый русский режиссер, в подчеркнуто-небрежном, не по сезону светлом пиджаке, среднего роста, болезненно-бледный, жирный и лысый, с большими выпуклыми грустными глазами, как-то беспомощно стоял перед нами, давая распоряжения ближайшим своим подчиненным и механикам (в каскетках и апашеских фулярах, словно умышленно ими надетых назло подтянуто-блестящим «патронам»).
Нас постепенно расставили в нелепо-случайном порядке, причем меня поразили (что я смутно отметил и раньше) самолюбивая подавленность мужчин и оживленная, бойкая, претенциозная кокетливость женщин (так, две подруги, накрашенные стройные русские барышни, всё время ходившие обнявшись, захотели вместе остаться на «плато», и режиссер им с улыбкой уступил): очевидно, многие из них, начитавшись рекламных измышлений о фильмах и «ведеттах» сюда пришли с надеждой на успех, с намерением себя показать и, внезапно, чудесно прельстив кого надо, – прославиться. В данном случае этого никак не могло произойти: всё, что с нас требовалось, было слишком легко и невыигрышно – мы изображали счастливых английских поселян, приветствовавших короля и его молодую жену шумными выкриками («Long live the king, she loves him, loves»). При этом обе русские барышни в первом ряду преувеличивали английский акцент и доходящий до неистовства громкий энтузиазм, но, разумеется, их не оценили. Я удивился добросовестности Ивановых, кричавших с какой-то отчаянной лихостью и с непередаваемо-российским произношением – только барон презрительно-угрюмо сопел и молчал.
Нас отпустили на завтрак и обед – мы пили в грязном «бистро» отвратительный кофе и ели бутерброды с подсушенной, пресной ветчиной. Я вдруг поймал себя на желании мелко экономить и целиком привезти «гонорар», словно работа и отдых – различные области, и там, где дело, нужно скупиться. Как всегда получились курьезы, которых сам не придумаешь – за завтраком около меня молодящаяся русская дама кому-то жаловалась, подмазывая губы: «Моих страданий никто не поймет, а кроют все, ну веселенькая жизнь!»
Над несложной нашей программой мы провозились целый день и полночи, затем – сверхщедро с нами расплатившись – нас отправили в город на скрипучих грузовиках, точно солдат, и я, как полагается плохому дельцу, всю дорогу высчитывал убыточность «их» предприятия. Нам с бароном и обоими супругами пришлось еще сидеть до утреннего метро в подозрительном кафе на окраине, и возбужденный удачей маленький толстый Иванов без конца вспоминал какие-то конные атаки, шрапнельный огонь, титулованных флигель-адъютантов, но усталого мрачного барона не мог расшевелить, а его прозаическая и явно плебейская жена с упоением говорила о знаменательной встрече с директором, о службе, о «терме», о деньгах. Вероятно, прежде, в доэмигрантское, «нормальное» время, подобная встреча двух старых друзей, в этих условиях и в этой обстановке, казалась бы необычайно романтичной, но в эмиграции всё так перемешалось, верхи так доступны низам, так непрочны имена, положение, богатство, что, например, у той же Ивановой необычайность, неожиданность встречи не вызвала даже удивления, и она не испытала ничего, кроме зависти, обиды за мужа и надежды на лишнюю протекцию.
Рассказы
Отражение
Последние годы было спокойно, а теперь опять что-то меняется, и опять у меня потребность писать ради ясности и во избежание соблазна разговаривать. Это – и многое другое – не по-женски.
Три года мы живем в тех же комнатах, так же размеренно и так уединенно, как будто дали обет. Пожалуй, у каждой из нас и есть похожее на обет. Мама говорит, что погибла Россия, что нельзя стремиться к богатству или удовольствиям и надо как-нибудь, спрятавшись, доживать. Иреночка потухла после плохой молодости. А я дала себе слово не бунтовать и часто думала, что заодно с мама и Иреночкой, но я все-таки живая.
Мы сидим целые дни над вышивками, мало разговариваем и не скучаем. Я люблю ездить по городу, развозить заказы, торговаться, получать деньги. Забавно в метро первого класса, где полушикарные люди и у некоторых хорошие манеры. Эти поездки случаются раза два в неделю. До обеда освобождаюсь и одна гуляю мимо заборов, зелени, и строящихся домов. Мы живем на окраине, которая на наших глазах сливается с Парижем.
После обеда появляется Владимир Николаевич – Володя. Это появление наверно самое неизменное, что есть на свете. Он всегда свежий, вежливый, в синем костюме, с коричневым портфелем. Руки аккуратные, наклоненная вперед голова и лицо удивительно петербургское, сочувственно улыбающееся, готовое и услужить и поблагодарить за услугу. В дурную минуту я могла бы побить за это, ко всем доброе, безразличное сочувствие.