Вход/Регистрация
Собрание сочинений. Том II
вернуться

Фельзен Юрий

Шрифт:

Что ж, Вы правы, Оленька, я заслужил Ваше недоверие и не стараюсь спорить. Я побежден в борьбе с собой, и Вы измеряете мою безответственность и – подскажу Вам – жалкость этим поражением, а не той силой, с который мне пришлось столкнуться. Так рассуждают решительно все – и я первый – о других и только к себе справедливы. Это естественно: своего нельзя не заметить, а чужой душевной борьбы можно не увидать – она кое-как спрятана, показан плохой исход, и по нему судят. Пожалуй, так проще и умнее – не всё ли Вам равно, я сильный или слабый, боролся или нет, если чего-то не хватило, и не могу Вам не мешать. Видите, я сам признаю свою относительно Вас бесповоротную слабость и все-таки хочу вернуть доверие. Оленька, твердо обещаю Вам одно: после венчания мы разъедемся. Сперва для людей совсем недолго побудем вместе. Потом Вы останетесь в Париже – писать, а я переселюсь на юг – лечиться. Опять-таки для людей Вы меня как-нибудь навестите – и понемногу колея установится, и наша раздельная жизнь покажется правильной и законной.

Боюсь новых насмешек, что разблагородничался, что пытаюсь этим Вас тронуть и к себе расположить. Мне делается грустно от Вашего упорного сопротивления, но убедить должен – ведь я-то знаю свою правоту. Вернусь к самому началу: ни показного благородства, ни расчетливой низости в моем предложении нет. Мы двое – давнее мучительное неравенство. Я в нем – по-своему обиженная сторона, и только первый додумался, что есть выход – уравнять – одинаково выручающий нас обоих.

Ну, а теперь условимся о Вашем ответе. Если да, приходите – поговорим о нужных мелочах. Если нет, хочу быть один, очень настаиваю, и позвольте ничего не объяснять. Буду ждать три дня, потом уеду: у Вас «три дня на размышление».

Я устал, и Ваше присутствие, помогавшее писать, всё менее ощутимо. Обращаюсь, уже не зная, куда, мысли пустеют, слова не повинуются. Снова нет воздуха, и вдруг он обжигает горло. Тороплюсь окончить письмо и послать. За всё лишнее простите.

Третье письмо Андрея

Через час уезжаю, вещи уложены, меня везет на вокзал дядя, неожиданно вчера появившийся. Вслед за доктором и он молчит, потом жалеет и становится мил и сдержан. Оставляю Вам книги и несколько тетрадок, в которых нелегко разобраться. Ждал Вашего решения, теперь перегорело, и ко всему – стариковское сонное безразличие. Спасибо за стихи, мне посланные – получил их сегодня. Они отчетливо показывают, какая Вы и какой я. Попробую напоследок разобраться и объяснить.

Вы давно, Оленька, удивлены, что я замалчиваю Ваши «писания», не восхищаюсь и не браню. Вы предполагаете скрытую недоброжелательность, боязнь ее выдать и разные другие низкие соображения – я непоправимо пал в Ваших глазах.

Теперь знаю, что так и должно было произойти. Когда Вы стали взрослой и захотели избавиться от моей невольной, не в меру требовательной опеки, Вы увидели, как мы непохожи, в какие различные концы тянет каждого из нас, и насколько что-то в Вас основное противится моему. Вы поняли, нет, сперва неясно ощутили, что моя победа – Ваше поражение, что меня необходимо снизить и этим себя поднять и сохранить. Женщина может овладеть своим дружеским или иным отношением, даже чувством, его направить и повернуть. В ней сильнее, обнаженнее животная природа, оттого наивная, открытая погоня за пользой и никакого самоосуждения: грубая перемена, непростительные поступки, что-нибудь ей облегчающие, покажутся законными и не смутят. Это женское свое преимущество Вы обратили против меня, и я, по-мужски стремясь к объяснимой словесной справедливости, не искал, не нашел оборонительной опоры. Я оказался беспомощен с Вами и только, боясь последних убийственных слов, научился откладывать разговор о самом опасном, о том, что Вы шутя называете «моя литература».

И правда, хвалить не думая, через силу, скучая – это значило бы и Вас в свою очередь намеренно ронять и когда-нибудь, дойдя до равнодушия, лишиться. Быть искренним, осуждающим – уйдете Вы. Оставалось одно – молчать. Но эти три дня напрасных ожиданий показали, что никакой близости у нас нет, что Вы всё равно для меня потеряны, что бояться поздно. Только сейчас – перед самым отъездом – горько протрезвел, и вместе с болью и безнадежностью явилось странное ощущение, будто от Вас свободен. Первый признак – недоверие к осторожности, Вами введенной и мною безвольно принятой. Мне вдруг представилось оскорбительным и смешным, что Вы столько времени заставляли меня недоговаривать, и вот ищу о нас, о нашем грустном несходстве достойных и точных, пускай разоблачающих слов. У меня потребность в каком-то завершении, но без желания Вас огорчить, и знаю, что вряд ли огорчу: Вы истолкуете всё по-своему и крепко – насколько крепче моего – стоите на ногах.

Пора установить, в чем же мы так решительно не сходимся. Помните, Вы однажды со мной согласились, что людей надо судить и различать не по их уму или доброте, а по совершенно другому, что важнее всего то душевное навязчивое призвание, которому эти полувнешние свойства подчинены. Я в основе, если можно так выразиться – человек любовного опыта. Детство, начало молодости, время до любви у меня бледное и незаметное – уловление намеков, предчувствия, подготовка. С первой почвенной, невоображенной любовью, с первой ревностью, что-то неизмеримо властное меня целиком и навсегда переделало. Маленькие о себе страхи, слабости и обиды исчезли, ежедневные привычные удобства, уютная болтовня, пустое приятное негодование – все это потускнело и куда-то ушло. Зато каждый поступок, каждая встреча стали осмысленней и сложней из-за сладкой обязанности о них доложить, узнать мнение, найти выигрышное и верное – свое. То, что кажется значительным, проходит через обработку, упорную и прочную – от высшего человеческого, влюбленного, считания – и какое-то возвышение неизбежно. Вы возразите – похожее у всех. Я наблюдал – у других это налетает, как болезнь, и делает их на столько-то времени противоположным себе, удивленным и как бы неответственным. Потом заболевшие выздоравливают, и опять у них появляются мелкие цели, заботы и отвлечения. Успокоившись, дорожа здоровьем, они редко вспоминают, как любили и болели, недолгий опыт стирается. Если вспомнят, рассудительно и трусливо стыдятся. У меня нет этой раздвоенной жизни, смены болезней и здоровья, у меня всегда одинаковая, однажды возникшая и ничем не ослабленная задетость, одинаковое, неудержимое, непрерывное течение. Одно переходит в другое, с ним схожее, его продолжающее. Короткие безлюбовные промежутки едва успевают задержать в памяти, привести в порядок старое – в чем всё их назначение – и уже предвидят новое. Оттого мои годы связаны, жизнь едина: эта связь не в чужой разделенной со всеми «идее», не в борьбе, начатой и прекратившейся, не в семейных радостях, обеспеченных, неминуемо скучных – она сотворена мною, любовью во мне и всегда по-новому, по-острому возобновляется. И чудовищное это время принято, запомнилось без подхода личного и злобного, скорее проясненно – время служения, поисков, огромной жизненной полноты. Мне кажется, я и умирать буду – спиной к смерти, лицом к уходящей жизни, всё еще потрясенный тем, что любил и надеялся, всё еще упрямо надеясь.

Вы неверно меня поймете, если будете думать, что хочу перед Вами хвалиться, Вас в чем-нибудь унизить и превознести свое. Просто объясняю, какое оно, и нет мысли, желания поразить – мне правда сейчас не до того. У Вас, Оленька, всё иначе. Вы не можете любить или должны любить скупо, признавая это падением, слабостью, временем, недостойным себя. Знаете, я невероятно не хотел Вас такою видеть, обманывать свое чутье, прогонять очевидное – из-за трогательной Вашей смуглости, из-за «нарядной бабочки», из-за того, что недостававшее Вам придавал от любовного своего избытка. Потом поверил, смирился, но враждебными, осуждающими словами Вас, новой, не мог себе подтвердить.

Люди плохо любящие должны тратить какую-то силу, им отмеренную, на другое – говорю не о бледных и скучных. Способов растрачиванья много, один из них, редкий, Ваш – литература. Но у этих людей нет защиты от внешнего, всюду проникающего, соблазнительного и богатого мира, нет любовного прикрытия, нет ухода вовнутрь – не искусственного и хвастливого, а того любовного времени, когда только внутри соблазнительно и богато. Они должны принимать извне чужие «общие правила», начатую кем-то борьбу, «идеи», стать на чью-то сторону, добиваться похвалы тех, кто взяты на веру, добиваться прилежно и упрямо, потому что сами себя поднять, повысить не могут, и затем приятен труд, который дается легко, а готовое, предуказанное дается легко, доставляя спокойное удовольствие.

Обратное у людей моего – любовного – склада. У них, часто ленивых и безвольных, вынужденная обязанность останавливать, переделывать, ломать себя и других по своей, с бою добытой, трудной правде, которая разрастается, меняет выводы и основу, но в чем-то – в настойчивой братской ко всему нежности – одна, и которую мы зовем мудростью, опытом, иногда смирением. Откуда взялась эта страстная потребность облагораживать, будить, врываться в покой привычных и милых друзей – и тем упорнее, чем они дороже? От какого повелительного первоначального порыва идут эти огромные вынужденные усилия – ради крохотных достижений? Что-то единственное нам приоткрывается, но не хочу, не буду рассуждать налегке и только пожалуюсь, как от этой неумолимой требовательности к людям тяжело – особенно, если двое и у них замкнутая тесная близость: долго подчиняться такой беспокойной воле нельзя, недоверие и отталкивание неизбежны, и вот – заранее неустранимое мучительное неравенство отношений. Договорим до конца: эта борьба, эти двое – я и Вы.

Теперь не надо и объяснять, как я сужу о Вашей «литературе»: неподвижность, любовная замена, ученичество, правда, не явное и не грубое. Вам повезло – таких учеников приветствуют. Как ни странно, я немного обижен и удивлен, что нет моей учительской доли. И в этом не возношусь, но поймите – мы столько были вместе, так привыкли к одной манере судить людей и подбирать слова, так иногда душевно сливались, что меня вытравить Вы могли только нарочно. Не стоит удивляться – новое доказательство Вашего упорного, злого сопротивления. Знаю – Вы и письму не поверите и всё это объясните отчаянием, завистью, постепенно накопленным мстительным чувством.

Внизу автомобильный гудок – это за мной. Прощайте.

Конец записок

Нет, не вижу зависти и мести – Андрей болен, измучен, и я должна ему помочь, как ни запоздала, как ни безнадежна теперь моя помощь. Получила письмо вечером, при маме, прочла и растерялась до слез, до тошноты, так заметно, что мама кинулась ко мне и обняла. Я выпрямилась, оттолкнула, и она, как всегда, не посмела спросить. Вдвоем стало невыносимо – торопясь, не заботясь о впечатлении, я коротко объявила, что сейчас уйду и вернусь поздно. Меня понесло – без видимой ясной цели – в каком-то припадке острой нетерпеливости. Прямо из подъезда вбежала в красное такси с поднятым белым флажком (оно медленно двигалось и не останавливалось), на ходу приоткрыла дверцу и крикнула адрес Андрея – вполне бессмысленно, раз он уже уехал. Странно, задетости, оскорбленности не было, только предчувствие потери, невероятное сознание: к нему нет доступа, он скрыт от меня этим новым, поучительным, ненавидящим тоном, и ничего переменить нельзя. Вот улицы, по которым он возвращался домой, где встречал автомобили и чужих женщин и проклинал свое одиночество. Мне стыдно за свою непонятную безжалостность, и откуда-то страх, что началось горе. Оно идет от разрозненных воспоминаний об уютной, даже издали ощутимой заботливости Андрея, о моей блаженной высоте. И что-то объединяюще-жестокое в очевидности последних лет и нашей нелепой вражды – самолюбивых уступок, неискренних сравнений, душевного грубого торга. Без этого – доброта, дружба, равенство. Но как же я думала раньше? Какая необыкновенная путаница.

Приехали. Оказывается, я всё время надеялась, что письмо не окончательное и наивно ждала «опровержения», которое где-нибудь у Андрея найду. Не представляла, как это будет – тетради, им оставленные, даже милые и обо мне, обратились в прошлое, обескровлены этим ужасным письмом. Нет, я ожидала чуда – записочки посередине стола, подарка, что-нибудь выражающего, хотя бы устного привета.

Консьержка предупредила, что «наверху старый граф». Мне очень хотелось порыться, поискать одной, но не было терпения отложить. Я никогда не видала дядю Андрея. Он показался сперва обыкновенным и добродушным: тяжелые, еще за дверью слышные шаги, толстый, бритый, розовый, в широких роговых очках. Но глаза, как у Андрея, светлые, невпускающие, и неожиданно резкий голос – отрубленные, вырывающиеся, неопровержимые слова.

– Извините за мой pull-over (я бы сама и не заметила). Вы, наверно, та барышня, из-за которой Андрей оставался в Париже. Он кончен – вопрос недель. Никому нельзя мучиться безнаказанно.

Я застыла, одеревенела и откуда-то – из живого далека – ждала несомненного удара. Удар и был нанесен.

– Вот сохранил свои деньги – для кого? Странно, что Андрей не пробовал Вас осчастливить. Так просто – фальшивый брак. Не догадался – это на него не похоже. Да, все живут, а стоит он больше других.

Последнюю фразу он выкрикнул особенно зло и как-то в упор. Потом задумался и отвел глаза – меня почему-то поразило его утомленное, неподвижное, почти оскорбительное отсутствие. Кажется, не произнесла ни слова – и вышла.

Теперь уже ночь – второй или третий час. Пишу в кафе, маленьком, скучном, давно опустевшем. Оно скоро закроется, но нет решимости вернуться домой, захлопнуть за собой дверь, очутиться в плену. У меня одно желание – продлить эту странную свободу. Так бывало с Андреем – мне по-жуткому хорошо в его роли. Настолько в нее вошла, настолько сейчас на стороне Андрея, что воображаю, как сладкую месть, нашу встречу, его упреки и праведное злорадство. Всё сложилось обидно по-иному: мы не увидимся, и чужой случайный человек оказался мстителем.

Самое для меня грустное – Андрей никогда не узнает о своем внезапном торжестве. Если даже к нему поеду и попробую объяснить, он примет мое объяснение за раскаяние или жалость, вызванную болезнью. А главное – я больше не нужна и ничего исправить не успею. Вот так просто написать: не успею. Но ведь это, сколько бы ни пряталась, до меня дойдет, и тогда – немыслимо. Все-таки большое невезение – прозреть и платиться за прежнюю свою слепоту. Только теперь поняла, как мучился Андрей, и невольно – ради искупающей справедливости – ищу схожего, мучительного, у себя. Оно как будто найдено: мы, наконец, уравнены страстной потребностью друг к другу достучаться и беспомощностью, изнуряющей и непреодолимой. У Андрея это кончилось или всё равно прервется («вопрос недель»), у меня начинается и будет расти.

Чудо

Я поправлялся после тяжелой операции. Радость, какая бывает у выздоравливающих, давно прошла и сменилась неврастенической скукой бесконечного ожидания. Люди, много болевшие, знают это нетерпеливое высчитывание дней и часов, тревогу, если снова откладывается срок освобождения, раздражительность из-за всякого неудобства, недоверие к докторам, будто бы желающим нажиться.

Для последнего были поводы, впрочем, едва ли серьезные и разумные. Я находился в новой, чистенькой французской клинике, в комнате для двоих, просторной и дорогой, куда меня в полуобморочном состоянии однажды ночью перевезли друзья. Поневоле казалось, что я выйду из клиники нищим, что меня «эксплуатируют», хотя уход был добросовестный и даже образцовый.

Вторая кровать оставалась пустой, и всё мое общество составляли старый, дельный врач, ежедневно меня посещавший, и сестра милосердия, почему-то со мной «отводившая душу». Высокая, статная, немолодая, с бледно-серым, поблекшим, невыразительным лицом, она подолгу жаловалась на интриги своих «copines», на ссоры докторов, на их придирки и несправедливость. Врачебные ошибки злорадно ее оживляли, как бы жестоко за это ни расплачивались больные. Другой постоянной темой для моего развлечения и подбадривания были рассказы о страшных мучениях и смертях, в чем у нее проявлялась необычайная изобретательность.

Все это мне выкладывалось бесстрастно-тихо и монотонно, и так же, не повышая голоса, она неумеренно хвалила себя, свой опыт, свои медицинские удачи. Человек постепенно приспособляется к любому, навязанному судьбой собеседнику – на пароходе, в казарме, в тюрьме. И я привык внимательно выслушивать мрачные рассказы soeur Marguerite и жил интересами клиники, в уродливом отражении новой моей приятельницы. Меня волновало, что экономка ворует, что повар не умеет готовить, что старший врач спутал язву желудка с аппендицитом, и мои возмущенные реплики подогревали словоохотливость и вдохновение сестры.

Я забыл о существовании прежнего, вольного мира, который исчез для меня незапамятно-давно и в который я Бог знает когда вернусь. Газеты и книги посылались как будто с другой планеты и говорили о легендарных вещах. Только изредка я с тоскою глядел на пустую кровать у стены наискосок. Мне представлялось, что будущий мой сосед снова свяжет меня с неподдельной, далекой, заманчивой жизнью, куда мне доступ еще закрыт. Я заранее мечтал, видимо, изголодавшись по людям, о дружеских с ним разговорах, о его родственниках и посетителях. Мои знакомые, после первых тревожных дней, понемногу меня забросили. К тому же наши приемные часы совпадали с их рабочим временем.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: