Шрифт:
Но странным было это взятие, – странным для тех, кому знакомы законы войны и кто знает, как ведет себя победитель на захваченных землях. Наполеон перед отступлением из Москвы – пусть и неудачно, но взорвал Кремль, святыню русских, и взорвал не просто из мести за то, что Александр не ответил на его письма с предложением мира, но именно потому, что хотел уязвить мечом самое сокровенное, средоточие национального духа. Александр прежде всего заботился, чтобы Париж не пострадал при осаде и штурме, чтобы вступавшие в город войска не вели себя как захватчики.
Об этом вновь и вновь говорилось в армейских приказах, призывавших не просто воздерживаться от грабежа и мародерства (наполеоновские солдаты, офицеры и генералы вывозили награбленное на груженных доверху телегах), но и от малейшего проявления враждебности по отношению к французам. С пленными обращались в высшей степени гуманно, вежливо и учтиво, и Александр освободил их вскоре после вступления в Париж. За ранеными ухаживали, им оказывалась помощь, над ними склонялись лекари.
Лорд Касльри писал в своем донесении графу Ливерпулю: «В настоящее время нам всего опаснее рыцарское настроение императора Александра. В отношении к Парижу его личные взгляды не сходятся ни с политическими, ни с военными соображениями. Русский император, кажется, только ищет случая вступить во главе своей блестящей армии в Париж, по всей вероятности, для того, чтобы противопоставить свое великодушие опустошению собственной его столицы».
Проницательное суждение человека умного, трезвого, но, в общем-то, близорукого, который видит поверхностные следствия и не распознает глубинных причин, внутренних, нравственных движений и побуждений. Отсюда все эти «кажется», «по всей вероятности»: словно пробует под собой тряскую почву, боязливо тыкает тростью, опасаясь ступить. И обратим внимание: «… личные взгляды… свое великодушие…» Но надо признать, что это «свое», «личное» в Александре, русском императоре, англичанину Касльри совершенно чуждо как человеку другого склада, иного покроя.
Как же нам это все понять? Пожалуй, не нашлось историка, который не выразил бы недоумения по тому же поводу, что и Касльри, и совершенно справедливо, поскольку перед нами еще один случай, когда Александра невозможно понять без Феодора Козьмича, а, следовательно, и без других, уже упомянутых нами Феодоров: брата Александра Невского, князя Пожарского, перед смертью принявшего схиму, без той составляющей русского царствования, которая за ними незримо прослеживается.
«И милость к падшим призывал», – в «Памятнике» написал о себе Пушкин, но попробуем истолковать эти строки, исходя из того, что за ними – тень Александрийского столпа: «Вознесся выше он главою непокорной…» Ну, к каким это падшим призывает Пушкин милость? Не к французам же и полякам («Бородинская годовщина», «Клеветникам России»). Допустим, к декабристам или к тем, с кем стрелялся или, напротив, не стрелялся на дуэли, кому вообще не мстил, хотя лицеистом и вписывал в особую книжечку неотмщенные обиды, но вот поднялся выше мести. Таким образом, Пушкин ставит это себе в заслугу лично, да и для всех это было сугубо личным почином, замешанным на христианской нравственности, на принятии в сердце евангельских истин, и прежде всего Нагорной проповеди. Но какая может быть христианская нравственность в государственном мышлении! Можно красиво даровать жизнь поверженному врагу и даже вернуть ему выбитую из рук шпагу. Но какая возможна нравственность там, где собираются кабинеты, взвешиваются противоречивые интересы, каждый норовит оттеснить локтем соседа и отхватить кусок пожирнее (собственно, так и вели себя Австрия и Пруссия в эпоху коалиций и дележа наполеоновского наследия)! Наполеон первым бы рассмеялся, услышав об этом. И величайшая заслуга Александра в том, что он распространил христианскую нравственность – рыцарственность, по словам Касльри, – на государственную сферу: воистину призвал милость к падшим, и Пушкин, сам того не ведая, сказал в своем стихотворении о нем и ему возвел памятник.
Конечно, с точки зрения государственного эгоизма, – того самого эгоизма, который Бисмарк считал единственной здоровой основой великого государства (на его высказывание 1850 года ссылается Н.К. Шильдер), все это было чистой романтикой, донкихотством или даже безумием, и хочется добавить: безумием в духе… Павла. Действительно, Александр унаследовал от отца не только страсть к военным смотрам и парадам, деталям амуниции, порядку и прусской дисциплине, но и это священное безумие, ведь Павел, выстраивая свою внешнюю политику, следовал своим нравственным идеалам, служил идее высшей справедливости, рыцарственности и благородства. Н.К. Шильдер приводит такой отзыв об этой новой для России внешней политике: «Но в конце сего века Россия вознеслась еще выше, сделавшись не покорительницей, а защитницей народов, употребив грозные силы свои на великодушное, бескорыстное вспоможение слабым против сильных, утесненным против утеснителей, правым против коварных, верующим против нечестивых».
Может быть, отзыв слишком восторженный, не учитывающий всех политических нюансов, заблуждений и ошибок Павла, но по сути верный: он первым изменил здоровому, простодушному государственному эгоизму Екатерины и занял позицию справедливого монарха, благородного (не без оттенка болезненности) вершителя судеб Европы. И Александр, его верный последователь в проект российско-прусского договора вносит примечательную статью: «продолжать систему бескорыстия относительно всех государств Европы». Вот оно как – система!
Правда, эту позицию Павла трудно было обосновать чем-то, кроме ссылок на высшую справедливость. Пожалуй, имелся лишь один аргумент практического свойства, к которому затем не раз прибегал и Александр: Россия слишком сильна и у нее все есть, она не нуждается ни в каких завоеваниях, ни в каких территориальных приобретениях и поэтому может позволить себе действовать ради более высоких, нравственных целей. Н.К. Шильдер как придворный историк этому как будто сочувствует, – во всяком случае, делает вид, но не может удержаться от парадоксального утверждения (все-таки Бисмарк ему ближе). «Иностранной дипломатии удалось, наконец, достигнуть преследуемую тщетно при Екатерине заветную цель: выманить русскую армию за границу, – пишет он. – Таким образом, на полях Италии и среди Альп завязалась борьба, которая со временем привела всю континентальную Европу в Кремль и нашу армию в Париж».
Парадокс весьма впечатляющий, но все-таки придадим ему иную, не столь заостренную, более логически выстроенную форму. Для этого разобьем последнюю фразу на две части: «привела континентальную Европу в Кремль» и – «нашу армию в Париж». Смысл первой части вполне укладывается в формулу Бисмарка: вот вам наглядный пример того, как мстит за себя нарушение великого принципа национального эгоизма. Россия поплатилась за свое великодушие, получила хороший урок! Но ведь есть и вторая часть фразы: «нашу армию в Париж». Значит, и Европа поплатилась за свой государственный эгоизм. Значит, есть в мире нечто, восстанавливающее равновесие, оправдывающее бескорыстное служение справедливости, и не такое уж это, выходит, донкихотство…