Шрифт:
Далее Соловьев цитирует Александра (фразу о простачке) и продолжает: «Еще одно чувство переполняло душу Александра в описываемую минуту. При окончании подвига сильнее чувствуется главная трудность, встретившаяся при его совершении; но мы знаем, что главная трудность Александра при достижении цели великой коалиции заключалась в противодействии австрийской политике, причем император, употребляя все средства, чтобы уговорить Шварценберга не останавливаться, иногда должен был забывать свое высокое положение: Александр помнил, как ему приходилось ночью с фонарем отправляться в ставку Шварценберга и убеждать его к движению вперед. И это воспоминание вылилось при входе в Париж: Александр сказал тому же Ермолову, указывая на Шварценберга…»
И Соловьев цитирует фразу о подушке, которая бессонными ночами ворочалась под головой императора.
Как хорошо по-русски, с каким профессорским изяществом (так и угадывается дух Московского университета!) это написано, и как по-русски понято главное и в Наполеоне, и в Александре: противопоставление нравственных начал военному гению. Собственно, и книга Мережковского о Наполеоне по-своему замечательна, но как чувствуется, что он писал ее уже не в России: Мережковский видит Наполеона как европеец, почти как француз, завороженный его величием. А когда вскользь упоминает об Александре, то кажется, будто он вовсе забыл, что когда-то написал о нем роман.
Книга же Соловьева написана по-русски и – хочется подчеркнуть – в России, она пронизана ее духовными токами, в ней «дышит почва и судьба».
Глава пятая Похищение сабинянок
Однако вернемся к событиям 31 марта.
Вот я у Пантенской заставы Парижа; на часах половина одиннадцатого, и я знаю, что через полчаса сюда прибудет Александр со свитой и у самых ворот его встретит принц Вюртембергский со своим доблестным 20-м егерским полком, прославившим себя во многих жарких сражениях. Александр поприветствует храбрецов, и после ответного громогласного «Ура-а-а!» настанет торжественная минута: под звуки музыки войска во всем блеске и величии, чеканя шаг, войдут в Париж. Полки, полки, полки… прусский гвардейский гусарский, лейб-казаки в красных мундирах, русская и прусская гвардия, австрийцы и все прочие, в том числе и французские эмигранты, бежавшие от Наполеона. К ним пристало и много любопытных из числа тех, кому было приказано оставаться в казармах, поскольку у них не было надлежащей экипировки. Да, за время долгих походов войска поизносились, поистрепались, и вместо мундиров русской армии на них можно было увидеть и крестьянские блузы, и женские кофты, и даже бурые рясы монахов. Но разве усидишь взаперти в такой день! И они не удержались, нарушили приказ и, украдкой покинув казармы, присоединились к торжественному шествию. Один из таких нарушителей вспоминал: «По левую руку от меня ехал лейб-медик принца в старом изношенном кителе и дырявой фуражке, по правую – прусский драгун, приветствовавший всех разряженных француженок неприличными гримасами. Передо мной двигался корпусной аудитор с крестьянской фуражкой на голове, а сзади – австрийский камергер в богатом гусарском мундире».
Неприличными гримасами! Наверняка, был пьян пруссак, позволил себе по такому случаю, осушил стаканчик на радостях, что остался жив во всей этой заварухе и даже дошел до Парижа…
Сен-Мартенское предместье, рабочая окраина Парижа, встретила союзников хмуро и неприветливо, и гусары, гвардейцы, казачки невольно заскучали, с унынием озираясь по сторонам: повеяло холодком. Утлые домишки с облупившейся штукатуркой, ставни, висящие на одной петле, закоптелые трубы – не на что взглянуть! А тут еще блузники с их женами стоят, как мумии, с постными лицами, сложив на груди жилистые руки, а нахальные мальчишки озоруют, вопят и кривляются на обочинах. Кто-то даже пытается выкрикивать: «Да здравствует император Наполеон!» Но на Северном бульваре картина меняется, выглядит более яркой и пестрой, да и настроение становится праздничным, отвечающим торжественному дню. Здесь и дома повыше, в несколько этажей, с большими окнами, колоннами, архитектурной отделкой, и вообще есть что посмотреть: «При всех почти домах находятся богатые лавки с различными товарами. Серебряные и галантерейные ряды блестят на каждой улице. Художники и разного рода промышленники означаются бесчисленными вывесками, пестреющими на всех домах. Все улицы… вымощены камнем».
Вымощены камнем, знаете ли, и, что не менее примечательно, не увидишь в центре Парижа такую лужу, как в Миргороде. На окраине, может быть, и увидишь, ну если не такую, то поменьше, а вот в центре… нет, не видать. Впрочем, миргородская лужа еще не воспета, не увековечена в русской литературе, не запала в душу читателям, а вот мощеные улицы Парижа запали, теперь не дадут покоя и отзовутся через десяток лет в событии, которое историк назовет «исторической случайностью, обросшей литературой».
Литературой! В ней-то все и дело! В конечном итоге Александровская эпоха порождает великую русскую литературу, и в ней-то все сходится, и миргородская лужа, и мощеные улицы Парижа, и война 1812 года, и восстание на Сенатской площади, и Александр, и Феодор Козьмич…
Вот я стою на Елисейских Полях, в толпе парижан, жадных до подобных зрелищ, да и вообще любых празднеств и развлечений. Они загодя высыпали на улицу в стремлении увидеть, получше разглядеть, запомнить, а затем в десятый, сотый раз рассказать, добавляя все новые подробности: как держался в седле, во что был одет, что отвечал на приветствия русский император, этот загадочный северный сфинкс: «Я пришел не как враг. Я несу мир и торговлю». Наполеон называл русских людоедами и татарами, пугая ими французов, – этот ужасный Наполеон, но говорят, что они совсем не такие, эти милые, милые русские (восторженный шепот доносится до меня со всех сторон)! Они непринужденно болтают по-французски, учтивы с дамами, и их мундиры, поношенные за время похода, блестят начищенными пуговицами, сияют звездами орденов, медалями и аксельбантами. А главное, они мирно настроены, не собираются грабить и бесчинствовать и вступают в осажденный город так, словно их единственная цель – произвести на парижан самое приятное впечатление.
Поэтому так хочется взглянуть – все изнывают от нетерпения: когда же?! Когда же они, наконец, появятся?! Жаждущие увидеть высовываются из окон, многие забрались на деревья и крыши экипажей. И вот толпа застыла от смутного предчувствия, что момент настал, и качнулась, двинулась, поддаваясь стихийному порыву и увлекая меня за собой: «Едут! Едут!» Ах, это же так любопытно! Ну, что вы мне заслоняете! Дайте же, дайте взглянуть! И красивые парижанки просятся в седла к гвардейцам, чтобы получше разглядеть шествие союзников и стройную фигуру Александра с султаном на шляпе, в мундире лейб-гвардии казачьего полка…
Итак, я свидетель: пространство временится. Если бы я просто прочел воспоминания непосредственных участников тех событий (а их сохранилось множество) и составил по ним картину, она была бы лишь плодом воображения, не более того. Но, соединенная с пространством, вставленная в него, как в раму, она становится не воображаемой, а подлинной и живой: «Толпы волнуются и кружат; давят друг друга, бросаются под ноги лошадей государей, останавливают, осыпают поцелуями конскую сбрую, ноги обоих монархов и почти на плечах несут их до площади Людовика XV, где они остановились на углу бульвара…