По Эдгар Аллан
Шрифт:
Не входя в подробности моего беспутного поведения, я скажу только, что я превзошел всех в этом университете, известном в то время безнравственностью студентов.
Трудно поверить, до какого унижения я дошел. Я сделался шулером, чтобы увеличить состоянием доверчивых приятелей и без того огромные мои доходы. И кто мог предполагать низкий расчет и предательство в веселом, беззаботном, роскошном Виллиаме Вильсоне, которого пороки казались простительными шалостями, отважным остроумием?
Таким образом, я провел два года в университете, когда поступил туда богатый молодой человек, по имени Глендининг. Я тотчас увидел, что он был ограниченного ума и назначил его себе в жертву. С обыкновенной хитростью записного игрока я сначала проигрывал ему большие суммы, чтобы удобнее вовлечь его в мои сети. Наконец, когда план мой совершенно созрел, я встретился с этим молодым богачом (с намерением на этот раз с ним кончить) у одного из наших общих товарищей, у Перстона, но который, я должен отдать ему справедливость, не имел ни малейшего подозрения о моих преступных намерениях. Желая выставить все это в самом благоприятном свете, я пригласил еще человек десять, и старался подвести так, чтобы карты явились совершенно нечаянно и по желанию того, которого я намеревался обыграть. Разумеется, с моей стороны были употреблены все возможные хитрости, которыми действуют в подобных случаях, и я удивляюсь только одному, как люди до такой степени просты, чтобы всегда попадать в один и тот же обман.
Мы просидели долго за полночь, когда я устроил, наконец, так, что Глендининг очутился один моим противником. Мы играли в экарте, любимую игру мою. Прочее общество, занятое страшным размером нашей игры, бросило карты и окружило наш стол. Мой богач, которого удалось мне напоить в начале вечера, играл с необыкновенной запальчивостью, которую даже не совсем могло объяснить его полупьяное состояние. Весьма в скором времени он мне задолжал довольно большую сумму, как, выпив еще вина, он сделал то, на что я давно хладнокровно рассчитывал – он предложил мне удвоить куш и без того уже огромный. Притворно не соглашаясь сначала, что заставило его выйти из себя и насказать мне колкостей, так что в глазах всех я должен был согласиться, – я удовлетворил, наконец, его желанию. Результат вышел ожидаемый, несчастный был в моих руках; менее чем в час долг его учетверился. С некоторого времени лицо его потеряло красноту, бывшую следствием винных паров, и тогда я с удивлением заметил, что он страшно побледнел. Я говорю: с удивлением, потому что я собрал подробные сведения о состоянии Глендининга: меня уверили, что он был несметно богат, так что проигранные им действительно большие суммы не могли, однако, до такой степени поразить его. Я все приписал действию вина и, желая оградить себя от всякого подозрения прочего общества, более чем из сострадания, начал настаивать, чтобы кончить игру, как вдруг несколько слов, произнесенных возле меня и страшное восклицание Глендининга ясно удостоверили, что он потерял все свое состояние и должен был сделаться предметом жалости для всех, не участвовавших в обмане.
Что мне было делать в этом случае? Отчаянное положение моей жертвы стеснило невольной грустью всех присутствующих; наступило глубокое молчание, в продолжение которого я чувствовал, как лицо мое горело от взглядов презрения и немого упрека, обращенных на меня менее закоренелыми из нашего общества; и, признаюсь, точно камень свалился с души моей от неожиданного, внезапного происшествия, которое прервало это невыносимое для меня положение. Тяжелые двери залы, где мы сидели, мгновенно растворились и с такой необычайной силою, что от ворвавшегося воздуха, потухли все свечи разом. Но в этот момент я успел, однако, увидеть, что кто-то посторонний появился между нами – это был мужчина почти с меня ростом, плотно закутанный в плащ. Однако в комнате была такая темнота, что мы могли только чувствовать его присутствие между нами. Прежде чем кто-либо из нас мог прийти в себя от крайнего удивления, мы услышали следующие слова:
– Милостивые государи! – произнес он весьма тихим, но явственным, незабвенным для меня голосом, который проник меня до костей. – Милостивые государи! я не хочу оправдывать моего поступка, потому что исполняю долг свой. Вы, вероятно, не знаете хорошо человека, который сегодняшнюю ночь выиграл огромную сумму в экарте у лорда Глендининга. Я могу вам указать ближайший путь к удостоверению в истине. Осмотрите хорошенько подкладку его левого рукава, и широкие карманы его шитого халата…
В то время как он говорил, сделалась такая тишина, что, кажется, можно бы было услышать падение булавки на ковер. Окончив эти слова, он скрылся так же быстро, так же неожиданно, как и вошел. Я не могу описать моих чувств. Я выстрадал в эти минуты адские мучения; но мне не дали времени опомниться. Я почувствовал несколько сильных рук на своих плечах; свечи были тотчас же зажжены, и постыдный обыск начался. Нужно ли говорить, что в рукаве у меня нашли все главные фигуры для экарте, а в карманах несколько колод фальшивых карт, ничем не отличавшихся по наружности от обыкновенных.
Гром ругательства и криков вероятно менее бы поразил меня, чем презрительное молчание и насмешливое спокойствие, которыми было встречено это постыдное открытие.
– Господин Вильсон, – произнес тогда наш хозяин, нагибаясь, чтобы поднять с полу дорогую шубу, – это ваш плащ?
Время было холодное, и я, выходя из своей комнаты, одел сверх утреннего платья меховой плащ, который снял, войдя в игорную залу.
– Я думаю, – продолжал он, взглянув с горькой усмешкой на эту меховую одежду, – что тут будет лишним отыскивать следы вашего искусства. Нам довольно того, что мы видели. Вероятно, вы понимаете необходимость оставить Оксфорд, по крайней мере, дом мой, сию же минуту.
Осрамленный, униженный, втоптанный в грязь, я бы, может быть, в то же мгновение отвечал на эти слова смертельной обидой, если бы все мое внимание не было устремлено совершенно на другое. Плащ, в котором я вошел, был неслыханной цены, – об этом нечего и говорить, фасона совершенно особенного и моей собственной выдумки; в отношении выбора одежды я был чрезвычайно труден и доходил иногда точно до сумасбродства. Когда господин Престон подал мне плащ, который он поднял с полу у дверей, я с удивлением, исполненным ужаса, заметил, что мой плащ был у меня на руке, вероятно, я взял его нечаянно, – а что этот был на него похожий, но похожий во всех подробностях. Непостижимый человек, так ужасно меня обличивший, был завернут в плащ, в ту минуту когда вошел, я это очень хорошо помнил; другой же никто из нашего общества не вошел в залу в плаще. Я довольно умел сохранить присутствие духа, взял плащ из рук Престона, накинул его незаметно на свой, и вышел из комнаты, бросив на всех взгляд, исполненный злобы и дерзости. В это же утро я бежал из Оксфорда с ужасом и стыдом в сердце.
Но я бежал напрасно. Страшная судьба моя следовала за мною повсюду, и доказала мне, что ее таинственная власть только что началась. Едва я приехал в Париж, как получил новое доказательство, что ненавистный Вильсон и там вмешивался в мои дела. Годы проходили, и я не имел отдыха! Несчастный! В Риме, с какой неотвязчивой услужливостью привидения, он стал между мною и моими замыслами честолюбия! А в Вене! в Берлине! в Москве! Есть ли место, где бы я не нашел какой-нибудь грустной причины проклинать его? Пораженный паническим страхом, я, наконец, бежал от него, как от чумы, бежал на край света, но все напрасно.
И вечно, вечно заглядывая внутрь души моей, я спрашивал: Кто он? Какая его цель? Но ответа не было. И тогда я разбирал старательно форму, методу, все отличительные черты его оскорбительных поступков; но и тут не мог найти никакой ясной причины. Странно, что во всех весьма частых случаях, где я находил его на своем пути, он расстраивал мои планы и предположения, которые, если бы они удались, непременно привели бы меня к какому-нибудь страшному результату! Жалкое оправдание, поистине, для такого самовластия! Жалкая насмешка над правами человека, над его свободной волей, отверженной с такой злобной настойчивостью!