Шрифт:
— О несчастная мать моя!
И вот на голос страдающей любви сыновней больная женщина раскрыла очи свои и стряхнула смертный сон, воскреснув к жизни.
Есть люди в среде вашей, говорящие: пусть лучше Польша спит в неволе, чем пробудится на голос аристократии. И другие, говорящие: пусть лучше спит, нежели проснется по воле демократии! Есть и третьи, говорящие: пусть спит, лишь бы не проснулась в этих границах!
Все они — врачи, а не дети и не любят они матери, Отчизны своей. Истинно скажу вам: не доискивайтесь о том, какое будет правление в Польше! Довольно вам знать, что оно будет лучше всех бывших. И не загадывайте о границах, ибо они будут шире, чем когда-либо. Ибо каждый из вас носит в душе своей семя грядущего закона и меру будущих пределов».
Несколько раз Пенхержевский откладывал свой отъезд под перекрестным упрашиванием обитателей «бабушкиного штата», но вот пришла какая-то телеграмма, и жених и обворожительный гость должен был экстренно покинуть друзей и будущих родственников. Проводы были шумные, людные, с тройками, цветами, поцелуями… Накануне приехал из Симбирска тоскующий Ваня Ананькин с корзиной шампанского с целью новой попытки примирения с Зиночкой. На этот раз дело сладилось и потому устроился исключительный ужин, за которым отпраздновали сразу два радостных события: помолвку Наташи с Адамом Брониславовичем и примирение супругов Ананькиных. Гремели бокалы с шампанским, звучали поцелуи, говорились речи, устроили пляс… Всю ночь напролет пировали в барском доме. Так и не ложились. В тумане опьяненности провожали Пенхержевского, мчались целым поездом троек под музыку колокольчиков и песни, взбаламутили всю Никудышевку… А проводили — спали целые сутки, и отчий дом пребывал в таком молчании, точно исчезли все сразу его жители…
Приехал купец Ананькин с обещанным подарком для Анны Михайловны — с курским соловьем, и даже испугался: тишина и молчание! Что за оказия? Видно, случилось что-нибудь недоброе… Вспомнил давнишнее, про жандармов, и потихоньку — в людскую кухню — справиться:
— А что там, в доме-то? Благополучно?
— Пировали до утра, а теперь спят… Раньше ужина не подымутся… Есть захотят и проснутся…
— А мой Ванька здеся?
— Здеся! Вчерась со своей супругой в церкву молебствие служить ездили…
— Ну, слава Те Господи!
Яков Иванович поставил клетку и троекратно перекрестился двуперстием.
Посидел с полчасика, пить захотелось.
— Пойтить к Ларисе Петровне чайку попить… Не будить же их…
Забрал клетку с соловьем и пошел на хутор.
Точно другой мир там, за забором.
Не малый барский и не великий крестьянский. Помесь двух миров и двух культур, сближенных между собою общим обоим мирам «правдоискательством» и «богоискательством» через «мужика-барина» Льва Толстого [373] .
373
Такое определение Толстой получил в народнической и ранней социал-демократической литературе (характерный пример — книга В. Львова-Рогачевского «От крестьянской избы к барской усадьбе. Лев Толстой (1828–1928)» (М., 1928), во многом подытоживающая именно такой взгляд.
Тихий обнесенный высоким забором двор с усадьбой под покровом плакучих берез, крест на коньке крыши и особый ласковый и скромный уют напоминают тайную сектантскую обитель, какие строились когда-то в лесах на реке Керженце [374] , укрывавшимися от религиозных гонений раскольниками.
Кузницы уже нет! Сплошной высокий забор, а на месте бывшей кузницы — ворота с навесом и калиточка, а в калиточке — кругленькая дырка, чтобы сперва посмотреть, кто стучит, а потом уже отпирать. Через кузницу много неприятностей выходило: шпионов подсылали и становой, и поп: становой на революционеров охотился, а поп — на еретиков. А в кузнице всегда всякий проезжий народ толчется и всякие разговоры. Мысль-то у людей вольная, язык на веревочку не привяжешь. Вот и бросили, сломали кузницу. Довольно и сапожного ремесла да земледелия. Хозяйство налажено. Живется без нужды. Есть время и «правде Божией» послужить: о путях праведных поговорить, заблудших наставить, в беде ближнему помочь, словом и делом направить. Григорий Николаевич третий год мудрое сочинение пишет: «О путях ко Граду Незримому». По-разному жизнь-то людями распоряжается. Григорий с годами все больше духовной жаждой томится, все сильнее ищет незримого. А вот Лариса Петровна плотью все ярче цветет, а Святым Духом слабеет. Привычка к Божественному прежняя, а горения-то настоящего маловато стало. Оба за пять лет изменились. Григорий бородищу отпустил, глаза глубже упали, горят, как фонари в нощи, похудел, ссутулился, голос у него погрубел, речь омужичилась, руки в мозолях — не отмоешь, а все похож на переодетого барина. А Лариса Петровна, как земля жарким летом, когда хлеба зреют, зерно наливают, тяжелый колос к земле клонят…
374
Керженские скиты, располагавшиеся в Новгородской губернии, основывались во второй половине XVII в., когда после осады Соловецкого монастыря многие старообрядцы бежали в эти места. Старейшие из скитов — Шарапанский (близ города Семенова), устроенный иноком Арсением, и Оленевский женский, основанный Анфисой Колычевой. К 1737 г. нижегородский архиепископ Питирим уничтожил почти все скиты, однако указ от 16 октября 1762 г. дозволил раскольникам возвратиться с западных границ в Россию, и многие из них, поселившись в этих местах, вновь восстановили скиты. Высочайшим указом от 1 мая 1853 г. все Керженские скиты были закрыты.
Она на стук Якова Ивановича калитку отпереть вышла; глазом через дырочку с глазом гостя встретилась — вздрогнул даже Яков Иванович от этого лукавого огненного глаза! Сразу бес взыграл. Дело прошлое. Яков Иванович однажды поборол Лукавого, который начал его через эту женщину к греху блудному в помыслах склонять. Измором тогда грех вытравил: целый год от встреч с этой женщиной уклонялся. Отошел от зла и сотворил благо. Успокоился. Думал — начисто, безвозвратно победил, а вот как отворилась калитка да предстало это зло в наряде праздничном, так сразу блудомыслие зашевелилось. Поздоровались: рука у нее горячая, мягкая, выпустить неохота. И хорошо помнит старое, что большое беспокойство этому степенному человеку сделала.
— Уж какими ветрами тебя, купец, к нам занесло? Два года не бывал…
— Попутным ветром, Лариса Петровна! Эх, как ты раздобрела от святости-то!
— А что сделаешь? И пощуся, и работаю до устали, природа, видно, такая… Не тебе бы только попрекать меня: у самого брюхо-то в два обхвата!
— А ты бы смерила: может, и в один обхват окажется…
Вот и словоблудие сразу! Спросила, что за птица в клетке и для какой надобности:
— Соловей-птица. Волшебная. Пойду к ночи в лес, повешу на дерево, она запоет и милую приманит… Хочу попытать, как с тобой выйдет…
— Не надейся! Зря прождешь.
Улыбочка на красных губах, смех в глазах искрится. Привела в комнату Григория, попросила тут посидеть, а сама вышла. Где-то люди говорят. Видно, гости. Огляделся Яков Иванович, потом любопытствовать стал: не то мужик, не то барин квартирует — по стенам лавки, как в мужицкой избе, а на стене господские картины, в одном углу — вроде как сапожник, в другом — лопаты, кирки, скребки; на вешалке мужицкий кафтан, а рядом спинжак господский. Под лавкой — лапти и башмаки господские рядышком; у стола — барское кресло, а на столе — как в чулане: чего только нет! И семена огородные, и часы в починке, и банка какая-то вроде как для электричества, как при звонках ставятся, стекло увеличительное, книги, бумаги. Все вперемешку. Видно, что человек ученый живет. И опять же — эта самая фисгармония. Потыкал пальцем — не играет. Не такой, значит, механизм, как у них в симбирском доме — рояль. Пришел Григорий Николаевич. Поздоровались. То да се. Где-то люди разговаривают, а туда не зовут. Лариса Петровна на подносе стакан чаю со всеми припасами подала. Стеснение какое-то в обоих. Видно, что не вовремя пришел. Незваный гость хуже татарина. Опять про соловья заговорили, подарочек старой барыне по случаю примирения Ваньки с супругой.