Шрифт:
Достоевский невольно припомнил то недавнее, но теперь уже такое далекое утро, когда он вот так же, как сейчас, сидел за столом, развернув свою рукопись, а перед ним в радостном изумлении хлопал глазами и ерзал на своем стуле один-единственный слушатель — Митя Григорович…
Достоевский начал:
— «Было без малого восемь часов утра, когда титулярный советник Яков Петрович Голядкин очнулся после долгого сна, зевнул, потянулся и открыл наконец совершенно глаза свои…»
Насупившись и опустив голову, слушал Некрасов. Весело, точно говоря: «Знай наших!» — поглядывал по сторонам Григорович. Одобрительно и все так же самодовольно кивал Краевский. По временам, оборачиваясь к соседям, Белинский громким шепотом восклицал, что один только Достоевский мог доискаться до таких изумительных психологических тонкостей.
Описывая нрав господина Голядкина, его робость и стремление не выделяться из толпы, а, напротив, замешаться, спрятаться в самую гущу ее, Достоевский употребил глагол «стушеваться». Этим словцом он обозначил способность господина Голядкина плавно, деликатно, неприметно погружаться в ничтожество. Так же неприметно, как сбывает тень в рисунке, когда ее «стушевывают» постепенно от темного к более светлому и потом вовсе сводят на нет. Словцо это употребляли в литературе и прежде, но здесь оно пришлось так кстати, прозвучало так остро и забавно, что все сразу заметили его и приняли с восхищением, как будто прежде никогда не слыхали.
После чтения Достоевский услышал такие похвалы, каких не слыхал и за «Бедных людей». Правда, Белинский находил, что молодому писателю еще надо набить руку, избавиться от многословия и частого повторения одних и тех же понравившихся ему выражений. Но об этом критик говорил лишь мимоходом. Оригинальность и трагическая сила, которую угадывал он в новом творении Достоевского, с лихвою искупали в его глазах некоторую манерность изложения.
«Представь себе, что наши все, и даже Белинский, нашли, что я даже далеко ушел от Гоголя… Во мне находят новую оригинальную струю (Белинский и прочие), состоящую в том, что я действую анализом, а не синтезом, т. е. иду в глубину и, разбирая по атомам, отыскиваю целое. Гоголь же берет прямо целое и оттого не так глубок, как я. Прочтешь и сам увидишь».
Белинский нетерпеливо желал прочесть весь роман до конца, и в статье, которую он намеревался написать по выходе «Петербургского сборника», разобрать уже не только «Бедных людей», но и «Двойника». По иной причине, но столь же нетерпеливо, ожидал окончания романа и издатель «Отечественных записок» Краевский. Еще в начале осени он уговорился с Достоевским, что «Двойник» появится в его журнале и непременно до конца года. Осенние месяцы — время подписки. Нашумевшее имя Достоевского могло стать приманкой для читателей — а чем больше читателей, тем выше доход. Для Краевского же ни одно другое слово не звучало так сладостно и призывно, как «доход».
Для верности Андрей Александрович даже упросил Федора Михайловича взять у него пятьсот рублей вперед. И вот теперь Краевский незримо и неотступно стоял за плечами: «Скорей! Скорей!» Дошло до того, что издатель забрал у автора неоконченную рукопись и отослал ее в типографию, в набор, а тем временем автор должен был дописывать последние главы. Он писал дни напролет. К вечеру голова горела, сердце бешено стучало, он чувствовал себя разбитым, больным и — несмотря на это — счастливым. Уж теперь-то он твердо знал, что делает настоящее дело. Теперь он, как никогда, был уверен в своих силах.
Эта уверенность помогала мириться со многим. Она почти утешила даже в безответной, безнадежной, безумной, проклятой любви к первой петербургской красавице.
«Я был влюблен не на шутку в Панаеву, теперь проходит…»
«Я обманул ожидания…»
Только в исходе января следующего 1846 года Достоевский отослал, наконец, последние страницы «Двойника» в типографию. Первого февраля он писал брату:
«Сегодня выходит Голядкин. 4 дня тому назад я еще писал его. В „Отечественных записках“ он займет 11 листов. Голядкин в 10 раз выше „Бедных людей“. Наши говорят, что после „Мертвых душ“ на Руси не было ничего подобного, что произведение гениальное и чего-чего не говорят они! С какими надеждами они все смотрят на меня! Действительно, Голядкин удался мне донельзя. Понравится он тебе, как не знаю что! Тебе он понравится даже лучше „Мертвых душ“, я это знаю».
Чуть раньше «Двойника», в середине января, вышел из печати «Петербургский сборник» с «Бедными людьми». Присяжные рецензенты тотчас кинулись на поживу. Противники Белинского, новой литературной школы были заранее раздражены шумными толками о романе, который никто не читал, но все хвалили.
«…Уверяли, что в этом альманахе явится произведение нового, необыкновенного таланта, произведение высокое, едва ли не выше творений Гоголя и Лермонтова… Душевно радуясь появлению нового дарования среди бесцветности современной литературы русской, мы с жадностию принялись за чтение романа г. Достоевского и, вместе со всеми читателями, жестоко разочаровались…» Так, с притворным сожалением и искренним недоброжелательством, писала тридцатого января газета Фаддея Булгарина «Северная пчела». Всего лишь день спустя «Пчелка» опять обругала «нового гения г. Достоевского» и тех, кто «превозносит до небес» его роман. Булгарин повторил свои нападения первого марта и потом девятого марта… Неутомимый Фаддей, некогда поносивший Пушкина и обливавший грязью Гоголя, теперь ополчился на Достоевского.
Решительно разбранила «Бедных людей» и еженедельная газета «Иллюстрация»: «Роман… не имеет никакой формы и весь основан на подробностях утомительно однообразных, наводит такую скуку, какой нам еще испытывать не удавалось».
За Достоевского вступился рецензент «Русского инвалида», заметивший, между прочим, что самый спор восторженных поклонников и запальчивых порицателей молодого писателя есть «лучшее доказательство его талантливости».
День ото дня страсти разгорались. Не было, кажется, журнала и даже газеты в Петербурге и в Москве, где позабыли бы сказать свое слово о господине Достоевском. Публика разделилась на партии. «…Публика в остервенении: ругают 3/4 читателей, но 1/4 (да и то нет) хвалит отчаянно. Debats пошли ужаснейшие. Ругают, ругают, ругают, а все-таки читают… Так было и с Гоголем», — осведомлял Федор Михайлович брата.