Шрифт:
«Вчера я в первый раз был у Панаева, — писал он в Ревель 16 ноября, — и, кажется, влюбился в жену его. Она славится в Петербурге. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донельзя».
Радушно, ласково встречала Авдотья Яковлевна в своем доме этого застенчивого юношу, которого сам Белинский называл гением. Но не похвалами Достоевскому объяснялась ее приветливость. Она видела, как робко входил он в комнату, как беспокойно перебегали с предмета на предмет его опущенные серые глаза, как нервно подергивались губы, и женским своим чутьем понимала, что, несмотря на все успехи, новоявленному светилу живется нелегко, сиротливо, одиноко и что он чувствует себя потерянным в большом незнакомом обществе. Она старалась ободрить его, шутила с ним. И эта милая ее заботливость рвала ему сердце. Благодарность мешалась с отчаянием оттого, что так же ласково, так же весело и вместе слегка надменно встречала она и многих других. Хотелось кинуться к ней, упасть к ее ногам и попросить жалобно: «Не привечивайте вы их всех, Авдотья Яковлевна. Привечивайте только меня, меня одного».
Уходя от Панаевых чуть не последним, он с трудом поднимался со стула. Так бы все сидел и смотрел без конца на нее, на красавицу…
Домой шел через силу. Через силу взбирался к себе по лестнице. И скорее — за рукопись, к недописанной странице похождений почтеннейшего Якова Петровича Голядкина, ибо ничто так не успокаивало, ничто так не целило, как работа.
«Я даже далеко ушел от Гоголя»
В одиннадцатом номере «Отечественных записок» за 1845 год появилось объявление об издании нового «летучего карманного альманаха» под названием «Зубоскал».
«…Конечно, смеяться можно, смеются все, отчего же не смеяться? — но смеются кстати, смеются при случае, смеются с достоинством, — не попусту скалят зубы, как вот здесь, из одного заглавия вашего явствует — одним словом, известно, как смеются… Да и почему знать, не намерение ли здесь какое скрывается? — скажут в заключение те, которые любят во всем, что до них не касается, видеть намеренье, даже дурное намеренье: — не фальшь ли тут какая-нибудь; может быть, даже неблаговидный предлог к чему-нибудь, может быть, даже вольнодумство какое-нибудь… — гм! — может быть, очень даже может быть, — при нынешнем направлении особенно может быть. И наконец, грубое, немытое, площадное, нечесаное, мужицкое название такое — „Зубоскал“! Почему „Зубоскал“? зачем „Зубоскал“?.. Да уж если на то пошло, так мы и расскажем вам, кто он именно такой, наш Зубоскал…»
Так начиналось это необыкновенное, насмешливое объявление. Написал его Достоевский. Типографские издержки по новому изданию брал на себя Некрасов. Вместе с Григоровичем, втроем, они становились во главе «Зубоскала». Альманах должен был «цеплять» своей насмешкой столичное общество, журналы, театр, литературу, газетные известия — словом, под видом беззлобного зубоскальства обличать пошлость и мерзость окружающего.
Достоевский со всегдашней своей горячностью желал немедленно, прямо и громогласно заявить о своей приверженности к «натуральной школе» — литературной школе жизненной правды, отцом которой был Гоголь. Ему не терпелось кинуться за нее в журнальную драку, так сказать, «врукопашную». «Зубоскал» был для того наилучшей ареной. Оттого-то с таким рвением принялся Достоевский за дело.
Для начала пообещал Некрасову злые «Записки лакея о своем барине». Несколько дней спустя придумал еще рассказ для «Зубоскала» — это была переписка двух шулеров, морочащих один другого. Сюжет пришел к нему за разговором, когда он как-то вечером сидел у Некрасова. Вернувшись домой, Достоевский взялся за перо и всю ночь писал. К утру «Роман в девяти письмах» — так назывался рассказ — был готов. Автор отнес его Некрасову. Некрасов, пробежав глазами рукопись, тут же выложил на стол гонорар — 125 рублей. И это за каких-то несколько страничек! Так платили лишь самым маститым писателям. Вечером того же дня Достоевский прочел свой «Роман в девяти письмах» у Тургенева, где собиралось множество гостей. Успех был полный.
— Я теперь уверен в вас совершенно, — сказал ему Белинский, — ибо вы можете браться за совершенно различные элементы.
Некрасов уже обдумывал, кому заказать обложку и иллюстрации для «Зубоскала», когда вдруг узнал, что издание альманаха не будет разрешено. Начальство нашло неприличным и даже весьма предосудительным сочиненное Достоевским объявление. Этого было довольно, чтобы погубить еще не родившийся альманах. Федор Михайлович досадовал на собственную неосторожность, досадовал на тяжелую руку цензуры. Но как ни жаль было хоронить милый его сердцу «Зубоскал», предаваться унынию не приходилось — надо было поскорее разделываться с «Двойником».
Поначалу он думал дописать роман еще в августе. Но вот уже миновали и август, и сентябрь, и октябрь…
«Яков Петрович Голядкин выдерживает свой характер вполне. Подлец страшный, приступу нет к нему; никак не хочет вперед идти, претендуя, что еще ведь он не готов, а что он теперь покамест сам по себе, что он ничего, ни в одном глазу, а что, пожалуй, если уж на то пошло, то и он тоже может, почему же и нет, отчего же и нет?.. Раньше половины ноября никак не соглашается окончить карьеру. Он уж теперь объяснился с Его Превосходительством и, пожалуй (отчего же нет), готов подать в отставку. А меня, своего сочинителя, ставит в крайне негодное положение».
Увы! Не только в половине ноября, но и в начале декабря роман еще не был готов.
Белинский потерял терпение. Он объявил, что устраивает литературный вечер (чего почти никогда не делал), созывает всех друзей и приятелей и требует, чтобы Достоевский прочел им хоть первые главы своего «Двойника».
Тесный кабинет Белинского был полон. В углу комнаты, у стола, примостился Достоевский. Возле него, торжественный и взволнованный, — сам хозяин. Несколько поодаль уселся Андрей Александрович Краевский, с благодушной, но неизменно важной миной на полном лице. Из-за его спины выглядывал как всегда веселый и непоседливый Григорович.