Шрифт:
Награды, чужие, принадлежащие неведомо кому, не нужны тоже. На столе, рядом с компьютером, отцовская фотография сорок второго года с орденом Красной Звезды, которым он, знаю, гордился особенно, больше чем полученным впоследствии званием Героя Социалистического Труда. Самого ордена у меня нет, он остался у сестры в России. И вдруг зазнобило: в самом деле остался, в самом деле хранится? У меня нет оснований сомневаться, но кто ж эти люди, дети, наследники, которые за деньги сбывают родительские ордена?
Как-то, в начале девяностых, приятель-француз пригласил нас с мужем на вечеринку к своим соотечественникам, снимающим квартиру на улице Горького в ведомственном, с мраморной облицовкой доме. Владельцы таких хором обычно съезжали на дачу, живя на ренту, в то время очень высокую, от сдаваемого, как правило, иностранцам, городского жилья. В тот раз гостей столько подвалило, что я, затертая в угол комнаты, и не пыталась никуда пробиться. И вдруг увидела на стене женский портрет, совершенно не сочетающийся ни с атмосферой шумного сборища, ни с раскованными манерами присутствующих.
В тяжелой раме, выполненная масляными красками, картина не дивила, скажем мягко, творческими открытиями. И женщина, там изображенная, тоже вовсе не чаровала красотой. С прической в кудельках, как носили в начале пятидесятых, в блузке с воланами, да с чернобуркой через плечо гляделась типичной супругой начальника, хотя и не самого высокого ранга, но из тех, за кем подавали к подъезду казенный автомобиль. Никакой симпатии она не вызывала, и я сама удивилась, почему мне внезапно сделалось не по себе.
Потому, видимо, что вот такую, как она, не имело смысла придумывать.
Она, эта женщина, была, жила, в удачную пору портрет ее был заказан художнику, а потом то ли дети, то ли внуки забыли ее, то бишь портрет, вот здесь, на стене, как ненужный хлам.
Предположим, эти дети-внуки сильно продвинутыми оказались, и с эпохой начала пятидесятых, в мрачных сполохах, с тенью кровавого тирана, не желали иметь ничего общего. Но квартиру-то эту шикарную их отец-дед получил, небось, именно тогда, и тоже неприятное, тягостное должна была бы она навеивать: разменять бы и съехать подальше. Так нет же, квадратные метры хороший давали доход. А портрет — ну что там портрет, никакая не ценность, автор, может и модный тогда, не сделался знаменитостью. Дед с бабкой промахнулись.
Некогда, в очень далекие уже теперь времена, понятия, правила, которыми люди руководствовались, были проще и отчетливее. Существовала честь рода, семьи, и ответственность, обязательства тут передавались из поколения в поколение. Да и на уровне инстинкта, первобытного, нутряного, родители и их чада вставали на защиту друг друга, не рассуждая и уж тем более не руководствуюсь сиюминутной конъюнктурой. Но столько всего произошло потом, — революция семнадцатого, братоубийственная гражданская, последующий террор с тотальным доносительством — после чего, конечно, семейную идиллию уже не вернуть. Но кое-что все-таки осталось, без чего, пожалуй, нельзя жить.
В нашем доме в Колорадо, в комнате, считающейся рабочей, для глаз посторонних не предназначенной, стены увешаны фотографиями под стеклом в рамочках моих родственников и родственников мужа, некоторые из которых чудом уцелели. Скажем, муж увидел лицо своего деда по материнской линии впервые в прошлом году, убедив свою мать прокомментировать отправленные бандеролью старые фотоснимки. Так мы узнали, что дед его, Николай Иванович Несмачный, имел чин полковника царской армии и был начальником инженерной части у генерала Брусилова: групповая фотография времен знаменитого прорыва прилагалась. После он стал главным инженером Второго строительного треста, занятого промышленно-гражданскими объектами, к числу которых, к примеру, относилась Библиотека имени Ленина. Но в тридцать седьмом за ним все же явились и увели: в шестьдесят лет возить тачки с каменоломен пришлось недолго. Но хотя его посмертно реабилитировали, ожог, видимо, был столь силен, что мать своим детям о деде не решалась напоминать.
У меня, казалось бы, все обстояло иначе. Отец написал автобиографический роман «Заре навстречу», и то, что мой дед и бабка назывались старыми большевиками, знала с детства: во всех предисловиях, комментариях к сочинениям Вадима Кожевникова они только так и упоминались.
Папы уже не было, когда я раскопала, что дед — да, отбывший одиночное тюремное заключение, отправленный в сибирскую ссылку — принадлежал все же не к той партии, что победила, а к разгромленный, меньшевистской. Чтобы избежать уничтожения, ему надо было раствориться в безвестности: в итоге его, живого, реального, заслонил двойник, выдуманный сыном-писателем. Об этом однажды я уже писала, хотя тема далеко не исчерпана. У ней множество граней. Иной раз спросить хочется отца: ну чего ж ты мне лапшу вешал на уши?
А другой раз: если б я, дура, знала, что за спиной у тебя маячило, с каким компроматом ты жил, чувствуя, что в любой момент…
До того не задумывалась, почему отец вознамерился вспоминать свое детство в Сибири, родителей и друзей их «старых большевиков» именно после смерти Сталина: роман был издан в 1956 году. Так ведь дед, Михаил Петрович, входил в группу ссыльных революционеров, организовавших знаменитый побег Иосифа Джугашвили из Туруханского и сохранилась групповая фотография, запечатлевшая будущего тирана рядом с тем, кого он уничтожит потом. Но тогда, как известно, принадлежность к различным партиям не носила еще характер раскола, небольшевики тоже имели право жить, дышать. Но впоследствии, при цепкой памятливости вождя, и намека могло быть достаточно, чтобы семья Кожевниковых была бы выкорчевана под корень. Тем более, что после переезда из Сибири в Москву в двадцать девятом году, ближайшие их друзья — Рыков, Бубнов — тоже уже оказались под прицелом. Но дед, то ли из скромности, то ли благодаря чутью, не стал никуда лезть, встревать, используя прежние связи. Довольствовался коммуналкой, тогда как приятели жили в Кремле. Замер — и уцелел. Но запросто могло бы случиться иначе.