Шрифт:
Я не приверженец мистики, слабо верю и в эзотерику. Давняя учёба в мединституте навсегда избавила меня от трепетного интереса к проискам тёмных сил. Даже прочитанный в молодости Булгаков, с его сладким мороком надежды на высшую справедливость, не заставил меня жить с оглядкой на Патриаршие пруды. А эпизод с сановней милостью, дарованной Иешуа остриём копья, мне и теперь представляется по-иезуитски лживым.
Стоп. Когда это было — и молодость, и Булгаков? Вспоминаю: столица, сессия, пивная на Таганке… Стало быть, год 80-й. "Булгаковым интересуемся? — отклеился от соседнего столика москвич с газетным свертком под мышкой. — Могу предложить: "Мастер и Маргарита". Червонец".
Бог ты мой! Мастер! И Маргарита! И всего за червонец… Булгакова я уже знал — брал в читальном зале Литинститута. Но одно дело, глотать страницы, не пережевывая, в казённом книгохранилище, и совсем другое — иметь возможность открыть книгу с любого конца в любом месте. Совсем другой коленкор!
Я спешно вывернул оба кармана и выжал их под похмельным взглядом столичного офени. Набрал восемь… девять рублей… вот и двадцать копеек…снова двадцать… ещё пятнадцать… И пятак. "Оставь его на метро", — посоветовал добрый офеня. Я так и сделал. Торопливо допил своё пиво — и провалился вместе с Булгаковым в метро.
Что было потом? Часа четыре запойного чтения под бесконечное кружение по кольцевой линии. Мелькали станции, словно главы романа. А может, и наоборот. И чем больше кругов наматывал я в столичной подземке, тем отчётливей проступала сквозь страницы романа шершавая мысль: а ведь лукавит Михаил Афанасьевич! Нет таких благодетелей на свете, кто сам придёт и сам всё даст. В любом деле есть свой интерес. Только вот не всегда он заметен с первого взгляда.
Помню, как я пытался спорить с Апостолом. Он моих сомнений не принял. Булгакова Апостол боготворил. И даже однажды попробовал дописать "Мастера и Маргариту". По-моему, неудачно. Однако шапочка Мастера, примеренная Апостолом, так и осталась на его голове. И вновь обретенная Муза уже перечитывала его рукописи и пророчила их творцу великую славу.
Осенью 11-го года Апостол прислал мне эсэмэску: "Переезжаю!" Что, куда? Ничего не понятно. "Объясни", — нажал я на телефонные кнопки. "Воланд даёт мне квартиру в Истре", — последовал эсэмэсный ответ. Я позвонил Апостолу. Минут пять он рассказывал мне о том, как встретил на Патриарших прудах гражданина Воланда и настолько ему понравился, что гражданин мигом снял для Апостола квартиру в Истре на длительный срок. "И ничего не попросил взамен? Даже рукопись будущей книги?" — ни без насмешки спросил я у Апостола. Но тот сослался на дороговизну разговора в роуминге и отключился.
"Ты ведь знаешь: я в добрых воландов не верю, — потревожил я Апостола в тот же вечер, уже по электронной почте. — Кто он, твой неожиданный покровитель? Чем будешь погашать столь щедрый кредит?"
Признаюсь сразу: я не любитель ходить вокруг да около, тем более в отношениях с друзьями. Вопросы были заданы, однако ответа на них я тогда не получил.
Ответ пришел много позже, месяца через три, когда Апостол, расставшись с Истрой, уже вернулся обратно к себе в родной город. "Человек, который это делает, считает меня лучшим поэтом России! — писал Апостол. — Но отношения в Москве у нас с ним не сложились. Хотя мне кажется, что и в этой ситуации он сдержит своё слово и купит нам <…> жильё".
"Но ведь за всё в этой жизни приходится платить! — отбросив всяческую дипломатию, отстучал я на клавиатуре. — Чем думаешь платить ты? Игрой в оппозицию, в которой ты, извини, разбираешься гораздо меньше, чем в поэтических тропах?"
Письмо ушло и вернулось обратно с плохо скрываемым раздражением: "Прочитал всю эту чушь, ваше величество, и понял только одно: пора прощаться. Вся твоя правда, мудрость и т. п. ничего кроме скуки во мне не вызывают…" И выдал мне напоследок такое несправедливо-озлобленное, что я не выдержал и сорвался: "Когда-нибудь ты поймешь, что безнадежно болен, Апостол! Но меня рядом уже не будет…" (4)
Прошёл месяц, другой, третий. Камни были разбросаны, но время собирать их так и не наступало. Апостол жил на съемной квартире и готовил к печати очередной сборник. Мелькали на литературных сайтах новые стихи, размазывали по экрану строчки: "Меня менты мололи и месили // С безумием расстрелянных отцов". То пытались привлечь внимание страшилками: "Перестань из сердца кровяного // Головой отрубленной крутить", а то и откровенно хлюпали в рифму:
Я никто. Я больной и усталый, Меня бросила Родина-мать…Вот как такому страдальцу рубль в шапку не кинуть?..
Наверное, я предвзято отношусь к поэтам, дожившим до седых волос. Не иначе как сказывается дурное воспитание прозаика и журналиста. Но скорее, причина в другом, — в пришедшем с возрастом понимании того, что стихи, по большому счету, всего лишь обычная человеческая слабость, прихотливо облеченная в ритмы, рифмы и образы. Поэты, при всех их драчливых характерах и дуэльных амбициях, — люди с патологически уязвимой душой. Иначе откуда в мировой поэзии столько плохо скрываемой тоски и явных обид? Столько тихих вздохов и громких стонов? Столько эффектного отчаянья, талантливого сожаления и красивого раскаяния? Словом, столько элементарной слабости, талантливо выставленной напоказ?