Шрифт:
В целом же письмо Полякова можно охарактеризовать так: внутренний заказ всегда совпадает с читательским ожиданием, а замысел всегда совпадает с исполнением. Вот не знаю: хорошо это или плохо? Боборыкин (превосходный прозаик!) писал так, а Горький (великий, но страшно неровный) писал иначе. У Бунина исполнение всегда преобладало над замыслом. У Леонида Андреева грандиозные замыслы всегда подавляли исполнение, которое пищало под пятой замысла, как мышь под ногой слона. Из современных прозаиков, например, Леонид Бородин пишет ужасно неровно, местами гениально, местами провально, но все это искупается высокой ответственностью внутренней задачи и несомненным трагизмом судьбы. А вот Владимир Маканин, отказавшись от беллетризма в пользу рискованных художественных экспериментов, выиграл на этом поле пять-шесть литературных премий, но, похоже, оказался на грани развода с читателем, который любил его «Отдушину», «Прямую линию», «Ключарева и Алимушкина». Нет и не может быть «правильной» схемы писательских отношений с читателем. Каждый писатель отвечает сам за себя, как всякий мужчина всегда сам и только сам ответственен за свои отношения с женщиной.
Плюс (и это главное) несомненный читательский и зрительский успех. «Козленок в молоке» переиздавался более десяти раз, явление почти неслыханное в нашей литературной ситуации, когда даже громко премированные романы в лучшем случае дотягивают до двух-трех изданий мизерными тиражами.
Успех не просто результат, но одна из составляющих творчества Полякова. Без читательского успеха он немыслим. В ситуации, когда наша литература жестко и, на мой взгляд, нравственно несправедливо поделена на «массовую» и «элитарную», на чтиво для «быдла» и лакомство для «интеллектуалов», Поляков сумел остаться в точном смысле слова независимымписателем. Он независим от капризов критики, лоббирующей того или иного автора на ту или иную литературную премию. Он может себе позволить не бояться внезапного равнодушия критических «знатоков», уже сломавших литературную судьбу не одному писателю (вчера расхваливали, вручали премии, а сегодня молчат, точно в рот воды набрали), среди которых и такие вчера громкие имена, как Вячеслав Пьецух, Дмитрий Каледин, Александр Кабаков.
Но он независим и от поточного метода массолита, вынуждающего коммерчески выгодных авторов отдавать в производство по два-три романа в год. Каждая новая вещь Полякова почти неизменно лучше предшествующей и всегда написана не «просто так», но как результат четко продуманной темы, «знаковой» именно для данного исторического времени, обязательно символически обыгранной и «прописанной» в контексте либо русской, либо мировой классики. Например, «Козленок в молоке» может читаться и просто как остроумная пародия на советский и предперестроечный писательский быт, и как жестокая полемика с русским постмодернизмом, объявившим в конце 80-х начале 90-х годов прошлого уже века о списании в утиль всех традиционных культурных ценностей, об отсутствии в литературе любых «иерархий» и об относительности всех привычных литературных категорий типа «талант — бездарность», «хорошая литература — плохая литература» и т. д.
И все же, не будучи писателем сугубо коммерческим, Поляков один из немногих прозаиков, кто может похвастаться тем, что знает своего читателя в лицо: его возраст, социальный статус, даже, если хотите, семейное положение. Так «Козленка в молоке» прочитает всякий, кто имел хоть какое-нибудь отношение к литературному творчеству, кто хотя бы раз задумался об истоках и причинах творческого успеха, о превратностях литературной (и не только литературной) карьеры. «Замыслил я побег…» будет интересен каждому среднему россиянину, кто вместе со своей семьей, подобно Ною в ковчеге, преодолевал бурлящие воды «перестроечного» потопа, не пытаясь что-либо изменить в своей судьбе, но положась на волю Провидения. А «Небо падших» — маленькая, концентрированная сага о новейшем русском капитализме и о том сложном человеческом типе, который сложился в эту эпоху и который сегодня определяет жизнь нашей страны, желаем мы этого или нет. На мой взгляд, повестью «Небо падших» Поляков объединил сразу две читательские аудитории. Эту вещь должен с интересом прочитать как «новый русский», так и тот, кто в силу возраста, обстоятельств и просто душевных качеств оказался на обочине жизни. В процессе чтения эти две аудитории имеют редкую возможность без презрения и раздражения посмотреть друг другу в лицо, как это делают случайно встретившиеся в купе поезда преуспевающий коммерсант и неудачливый прозаик.
Вот из этих плюсов и складывался в моем представлении образ писателя Юрия Полякова. Такая писательская судьба завидна и симпатична. Но есть в ней и какая-то поверхностность, не позволяющая говорить о действительно серьезном литературном феномене. Ведь что бы ни говорили по этому поводу постмодернистские острословы, но литература в России все-таки всегда была больше только литературы. С нее всегда больше спрашивалось обществом, но за это и всегда больше отпускалось Богом.
К счастью (для Полякова-человека, скорее, к несчастью), был в его судьбе один момент, который заставил его соскочить с привычной орбиты мастеровитого социально-психологичекого письма и задуматься о проблемах более глубинных, роковых для всей России. Я имею в виду, конечно, события 1991-го и 1993-го годов, когда вся страна колебалась перед выбором и, в конце концов, позволила сделать этот выбор за себя, притом таким людям, которым позволять это делать было ни в коем случае нельзя.
На волне читательского успеха повестей «ЧП районного масштаба» и «Сто дней до приказа», несших в себе мощный разоблачительный и соответственно разрушительный заряд, Поляков оказался перед искушением, которого не смогли выдержать многие писатели 90-х годов, когда была востребована и парадоксальным образом поощрялась властью именно такая литература. Но Поляков — неожиданно заупрямился.
«Давно замечено, — пишет он в предисловии к своему четырехтомнику, вышедшему в прошлом году, — что скоропостижная слава обладает уникально оглупляющим эффектом. Став, по выражению кого-то из журналистов, одним из «буревестников» вскоре начавшейся перестройки, я мог бы до сих пор гордо и гонорарно реять над ее руинами. Этим, кстати, к своему стыду, я некоторое время и занимался… Но по мере того, как романтика перемен преобразовывалась в абсурд разрушения, я все чаще задумывался над тем, почему именно мои повести оказались столь востребованы временем и сыграли, вопреки желанию автора, свою роль в крахе советской цивилизации, к которой я испытывал сложные, но отнюдь не враждебные чувства» («Как я был колебателем основ»).
И опять: что бы ни говорили сейчас об относительности всех и всяческих ценностей, но есть в русской литературе «код», завещанный Пушкиным, не набрав который ни за что не ее не откроешь и не прикоснешься к ней, в каких бы хитроумных и причудливых сочетаниях не складывались цифирьки на кодовом замке. Этот «код»: покаянный мотив.
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю…
Известно, что Лев Толстой предлагал более радикальный вариант последней строки: «Но строк постыдныхне смываю…» Но это, однако, совсем не пушкинская тональность. Пушкин и нравственные вопросы решал по-писательски, самой атмосферой литературного творчества, цельного от первой строки до последней и в то же время очень менявшегося.
Надеюсь, не надо долго объяснять, что Пушкин здесь назван не в качестве параллели (это было бы просто нелепо), но в качестве примера того, каким образом писатель преодолевает собственные заблуждения, отвечает за них.
В творчестве Полякова как будто не заметно этого перехода, этой внутренней ломки. Он сохранил все фирменные черты своего письма и даже усовершенствовал их. Но между «ЧП районного масштаба» и последней повестью «Небо падших» громадная дистанция. Если в первой повести писатель «колебал основы», то в последней мучительно ищет их.