Шрифт:
А кроме того, разнесся слух, взявшийся невесть откуда и почему, что дворец тверского князя, сгоревший незадолго до того, спалили по московской указке и за то ей теперь наказание.
Даниил Александрович и перед людьми, да и перед Михаилом в том, что к тому пожару он никак не причастен, крест был готов целовать. Да он ведь и в самом деле не был к тому причастен. Зачем ему было желать смерти тверского брата, коли они с ним состояли в союзе? А потом, хоть и внуком приходился Ярославу Всеволодовичу Михаил, однако же после Андрея, минуя Даниила Александровича, великокняжеский стол никак не мог перейти к тверскому князю. Да Михаил Ярославич и сам то прекрасно ведал. Иное б было понятно, если бы, к примеру, Михаил решился умертвить его, Даниила. А тут окончательный несураз…
Однако слух рос. И все вместе: огненная, хвостатая звездища, окутанная дымным маревом, злокозненная молва, проникавшая в умы тем верней, что в ней и смысла-то было не отыскать, страх перед пожаром и предсказания волхвов — невиданно ополоумело московичей, кои стали требовать какой-то неведомой правды или покаяния князя в том, в чем он не был виновен.
Волхвов схватили.
Даниил Александрович самолично дознавал у них истину. Но немного смог добиться.
— Пошто клевету несете?
— По небесному знамению…
— Пошто тверской поджог приплели?
— Про то не ведаем, а потому не судим…
Трех чудских старцев и одного мужика князь приказал утопить на реке при стечении народа.
Но и тем дело не кончилось. Ни дождь не грянул, ни звездища оттого не угасла.
Тут на княжьем дворе какой-то злокозник грамотку обронил. В грамотке той доказывалось, что тверской пожар и впрямь случился по московской вине. Но учинил его не князь, а сын его Юрий, дабы избавиться от Михаила Ярославича на тот, мол, случай, если Даниил Александрович, спаси его Бог и помилуй, вдруг прежде времени умрет, не успев на владимирском столе заместить брата Андрея…
Хитрая грамотка пришлась под руку тем, кто имел зуб на Юрия. К удивлению Даниила Александровича, местников и злопыхателей как среди бояр, так и среди прочих людей у старшего сына оказалось достаточно. Будто обрадовались, требовали расправы.
Даниил Александрович грамотке не поверил: больно уж дальним и чересчур предусмотрительным был тот расчет для Юрия. Но, главное, Даниил Александрович даже и мысли не допускал, что сын без его воли мог на такое решиться. Скорее такого можно было ожидать от Ивана, хотя Иван на тот год был вовсе отрок годами — всего-то шестнадцати лет.
Так или иначе, однако делать было нечего, и, скрепя сердце, Даниил Александрович велел сыну держать ответ перед людьми.
Юрий божился, что он и в мыслях не замышлял подобного, да так рьяно и истово, что даже и обиженные им когда-либо бояре согласились с князем в том, что на Юрия зломысленно возвели напраслину. Да и никаких доказательств обратного не было.
А спустя день или два звездища та страшная сгинула, и пролились благостные дожди. Тут же вся злоба съехала, и многие потом сами винились и перед Юрием, и перед князем, что поддались на навет.
Правда, та грамотка долго еще не давала покоя Даниилу Александровичу. Много бы он заплатил, чтобы взглянуть на того, кто ее начирикал. Однако зело хитромудр оказался писака и следов не оставил. В конце концов, не в силах понять загадку, Даниил Александрович остановился на простом, решив, что и слух пустил, и грамотку обронил, воспользовавшись общим брожением, один человек, по-видимому, кто-то из тех, кому княжич досадил ненароком, а было таких, как выяснилось, немало. Зачем? Да чтобы лишить сына отцовской милости. Ан не вышло…
Однако все на пользу идет: Юрий с тех пор поумерился, стал пооглядистей. А может, уж и наскучил он пустым баловством и тем усерднее взялся за дело. Вот уж два года, как посадил Даниил Александрович Юрия на Переяславль, и, как доносили ему о том надежные бояре, переяславцы души не чаяли в молодом князе.
То-то: есть на кого опереться, есть и Москву кому передать, а там и всю-то Русь на долгие веки. Однако и то не скоро, благо руки покуда не слабы.
Чувствуя в груди великое умиление перед благодатью Господней, которую вымолил и трудами упрочил ради любезной ему Москвы, Даниил Александрович опустился на колени перед золоченым иконостасом, поднял ко лбу осеняющую длань и вдруг, задыхаясь и хрипя, повалился на левый бок. Будто сзади стальным прутом проткнули его под лопаткой…
«Иного хочу!..» — хотел крикнуть он и не смог. Рот его, ловя воздух, стукал зубами, грудь распирало под ребра огромной разбухшей жабой, подкатившейся склизким, холодным боком под самое горло. Сердце колотилось так, что должно было бы разорваться. Потом вдруг сладко опало в затишье, и стало страшно, что более оно не забьется. А жаба в груди росла, отнимая место у сердца. И все же, борясь с той жабой, оседлавшей его, сердце сначала слабо и медленно, потом все быстрее и громче опять застучало. Сильнее, сильнее! И опять до разрыва, и вновь опало и затихло до смерти.