Шрифт:
— А ты всех змей видел, да? — опять возмутился он.
— Всех видел. Гадюку видел, медянку видел, желтопузика видел, и… Я на мгновенье замялся, вспомнив дурацкое стихотворение, и выпалил: — Ужей.
— А ты гремучую змею видел? — не обращая внимания на мою заминку, тут же ринулся в атаку брат.
Я подосадовал на себя. Гремучую змею я действительно не видел — про них нам рассказывал отец, да они у нас и не водятся, но вспомнить-то я должен был сам или как?
— Ну и что? У нас гремучие не водятся. У них погремушки на хвосте, они греметь должны, а не пищать.
— А ты видел? А ты знаешь?.. — не сдавался брат.
Я вскипел. Он что, напугать меня думает? Сам струсил и меня пугает? Я махнул рукой и, спрыгнув с террасы, завернул за угол на тропу. Брат помчался за мной.
Едва очутившись на тропе, я тут же понял, почему брат испугался, — такой это был писк. Будь я таким же карапузом, как он, тоже, наверное… Ему всего-то семь, и он у нас вундеркинд. Он пошел в школу с шести и уже учился во втором классе; я был в четвертом, и мне должно было стукнуть десять — я, верно, тоже пошел в школу годом раньше срока, но он-то — целыми двумя. И потому в обучении он меня маленько догнал и еще бы догнал, но у мамы с отцом ничего не вышло. До времени во второй класс его не перевели, посчитали слишком маленьким, хоть он уже к тому времени свободно читал и кое-что понимал в арифметике; ему скучно было и в первом классе, и во втором, однако тут уж ничего не поделаешь.
Но какой он там ни вундеркинд, а из сосункового возраста еще не вышел, и мудрено ли, что его испуг взял. Говорю же: мне тоже стало не по себе, когда я услышал тот писк. Он был непрерывный, яростный и какой-то деревянный, вроде игрушки «уйди-уйди». Даже еще, пожалуй, деревянной. Если быстро крутить скрипучее колесо, будет очень похоже. И еще — отчаянный напор, ярость, словно неизвестный пискун что-то требовал прямо с ножом к горлу: отдай, дескать, а то зарежу. Если бы не этот свирепый напор и не деревянный голос, можно было бы подумать, что там котенок пищит. Но нет, не похоже — что я, котят, что ли, не слыхал? Они тоже верещат будь здоров, но в их голосах всегда слышна просьба, мольба, голоса у них нежные, беспомощные, сразу видно, что какое-то маленькое, беззащитное существо жалуется и просит внимания. Ну ничего совершенно похожего даже близко не лежало.
Я мгновенье колебался и прислушивался, но брат сопел, прижавшись к моему боку, и перед ним нельзя было ронять марки. Я решительно шагнул в лопухи.
И все-таки это был котенок. Да к тому же маленький, и месяца, наверное, не исполнилось. Он сидел под лопухом и орал в небо, широко разевая бледно-розовую пасть с маленьким чистеньким язычком и крохотными зубками. Все его тщедушное тело содрогалось от крика, и просто удивительно было, как уместился в таком тощем, жалком теле такой напористый деревянный голос. Я протянул руку, чтобы взять его за шиворот, но не успел: он подпрыгнул и повис на моей руке головою вниз, вцепившись в кожу всеми двадцатью когтями. И то ли он был слишком слаб, то ли просто ловкий такой, но при этом он не оцарапал меня нисколько, даже следов на коже не оставил. Вцепился и быстро-быстро пополз по руке к локтю, а когда я сообразил отдернуть руку, он перевалился с нижней стороны на верхнюю и уселся на локтевом сгибе. Я ощутил только легкие щекотные покалывания, волной прокатившиеся по коже, словно по мне паук пробежал. И при этом он не переставал орать ни на мгновенье. От щекотки меня передернуло всего, он едва не свалился и вцепился уже по-настоящему, до крови.
— Ой, ой! — закричал я и, поддерживая его свободной левой рукой, задом выполз из лопухов.
Брат стоял на тропе с горящими от возбуждения глазами, перетаптывался и тянул шею.
— Эх ты… — снисходительно сказал я. — Вот она, твоя гремучая змея.
— Дай… — он облизнулся и потянулся потрогать.
Котенок шарахнулся от него и снова вцепился мне в руку. Он орал и орал, ничуть не успокоившись, и дрожал всем телом. То ли ему холодно было, то ли напугался. А может, просто голодный. Я вдруг вспомнил, что тоже голодный. И так сразу засосало под ложечкой — белый свет померк, так вдруг заурчало в животе, громко, на весь мир. Господи, ну почему я не могу поесть вволю, ну почему! Уже который день, или который год, или который месяц, и нет им конца! Дайте же мне что-нибудь, неужели я всю жизнь буду ходить голодный и никогда больше не узнаю, как это — быть сытым несколько дней кряду? В чужой бы сад сейчас и жрать, жрать, чавкать — да где же он, этот чужой сад? Холодный пот катился по моему телу, котенок опять вцепился мне в руку. Стало больно, и я услышал его яростный деревянный писк. Все вокруг было в порядке, стоял солнечный теплый вечер, и лопухи чуть слышно шуршали за моей спиной, и брат взволнованно таращил круглые глаза и тянулся к котенку. По-моему, он ничего не заметил, и это было хорошо, но я был весь мокрый, словно искупался только что, и трусы противня липли к мокрому телу.
— Ну, чего, чего, — заворчал я на брата, — чего лезешь, он меня и так всего исцарапал. Придем домой, и посмотришь.
Брат мотнул головой и понесся вперед, а я пошел потихоньку, чтобы обсохнуть. Как-то сразу забылось жуткое чувство голода, есть хотелось, но уже вполне по-человечески, хоть, правда, и сильно. Из колеи меня, однако, выбило, потому что я даже и не вспомнил о маме. А она обернулась от кухонного стола, где готовила к ужину крапивный суп, посмотрела и сказала коротко к решительно:
— Вон!
Мы молчали, я и брат, только котенок заверещал еще пронзительный, надрываясь за всех троих. Он повернул голову к маме, словно понял, что главная здесь именно она, а не мы.
— Ну куда он нам, — сказала мама уже менее решительно. — Чем мы его кормить будем?
— Молоком, — тут же высунулся брат.
Мама посмотрела на нас, на котенка и вздохнула.
— Ну, кормите молоком. Там осталось пол-литра вам на ужин. А больше сегодня не будет.
Брат как-то увял сразу, погас, да и я призадумался. Пол-литра на двоих, не больно-то разбежишься. Я даже не замечал, как оно в меня проскакивало. Тянул каждый глоток, цедил сквозь зубы, чтобы помедленнее шло, а все равно — чик, и нету, пустая кружка. И вкуса не успеваешь разобрать.
Мы посмотрели друг на друга и враз вздохнули. Я спустил котенка на пол. Наклонился, а он спрыгнул с руки и пошел к маме, задрав хвостик. Походка у него была неуверенная и тоже деревянная, как и голос; он шел, смотрел на маму и орал, при каждом шаге потряхивая задними ногами: поочередно левой и правой, словно у него на лапы налипло что-то и мешало ходить. Он был блекло-рыжий, со светлыми полосами, угловатый, облезлый и ужасно грязный. И еще он был какой-то жалкий и худой настолько, что ребра торчали даже под жидкой свалявшейся шерсткой. Но к этому жалкому, тощему тельцу были приделаны не по сложению длинные ноги, и венчала все огромная треугольная голова. А на голове сидели огромные и треугольные уши. Даже непонятно было, как такая голова держится на такой тоненькой, слабой шейке. Только усы у него были замечательные. Прямо генеральские усы, взрослому коту впору. Странный котенок и со странным деревянным голосом.