Шрифт:
– Нет, спасибо, – отказался Фогт. – У меня еще есть десять франков. Этого хватит на вино и ночлег. Просто я. устал и хочу немного отдохнуть. А отдохнуть мы можем только в тюрьме. Мне уже пятьдесят два, и здоровым меня не назовешь. И я действительно устал убегать и скрываться… Подходите и присаживайтесь. Когда человек слишком часто бывает один, он радуется обществу.
Он налил вино в рюмки.
– Это нойшателе – терпкое и чистое, как вода глетчера.
– Но тюрьма… – начал было Керн.
– Тюрьма в Люцерне хорошая. Для меня там даже «будет слишком роскошно. Лучшей тюрьмы и желать не надо. Боюсь только одного: что не смогу туда попасть, что Приговор окажется слишком мягким, и сердобольный судья Просто пошлет меня к границе. Тогда все придется начинать сначала. А нам, так называемым арийцам, это еще труднее, чем евреям. У нас нет религиозных общин, которые бы нас поддерживали. И нет единомышленников. Но не будем об этом… – Он поднял рюмку. – Выпьем за все прекрасное в мире! Оно никогда не погибнет.
Рюмки чисто и мягко зазвенели. Керн выпил прохладное вино. «А Оппенгейм меня даже соком не угостил», – подумал он и присел за стол рядом с Рут.
– Я боялся, что придется провести вечер в одиночестве, – сказал Фогт. – Но тут подвернулись вы. Какой прекрасный вечер! Этот прозрачный осенний воздух…
Они долго сидели на полуосвещенной террасе и молчали. Несколько мотыльков настойчиво бились о горячее стекло лампы. Фогт спокойно сидел, откинувшись на спинку стула, и мысли его, казалось, витали где-то далеко. И сидящим вместе с ним внезапно показалось, что этот человек с тонким лицом и ясными глазами, человек из погружающегося в пучину столетия, прощается с миром спокойно и обдуманно.
– Радость жизни, – задумчиво сказал Фогт, словно обращаясь к самому себе. – Радость жизни – покинутая дочь терпимости. В наше время ее не стало. А к ней многое относится. Познание и рассудок, скромность и спокойное отречение от невозможного. Все смыто диким казарменным идеализмом, который хочет сейчас улучшить мир. Люди, считавшие, что улучшают мир, всегда его ухудшали, а диктаторам никогда не были знакомы радости жизни.
– Те, кому диктовали, тоже радостей не испытывали, – вставил Керн.
Фогт кивнул и медленно выпил глоток прозрачно-о вина. Потом посмотрел на озеро в лунном свете, отливающее серебром и окруженное горами, словно стенками драгоценной раковины.
– Им ничего не продиктуешь, – сказал он. – И мотылькам – тоже. И тем вот – тоже нет… – Он показал на несколько прочитанных книг. – Гельдерлин и Ницше. Первый пел жизни самые чистые дифирамбы, другой мечтал о божественных танцах Диониса, – и оба кончили безумием. Будто природа где-то поставила границу.
– Диктаторы не сходят с ума, – сказал Керн.
– Конечно, нет! – Фогт встал и улыбнулся. – Но нормальными людьми их тоже нельзя считать.
– Вы действительно пойдете завтра в полицию? – спросил Керн.
– Да, хочу. Всего вам хорошего и большое спасибо за желание мне помочь. Сейчас я еще спущусь на часок к озеру.
Он медленно побрел вниз по улице. Улица была безлюдна и тиха, и шаги его слышались еще некоторое время даже после того, как его поглотила тьма.
Керн взглянул на Рут. Она улыбнулась ему:
– Ты боишься? – спросил он.
Она покачала головой.
– У нас это все иначе, – сказал он. – Мы – молоды. Мы выдержим.
Два дня спустя из Цюриха приехал Биндер – свежий, элегантный, уверенный.
– Как дела? – спросил он. – Все в порядке?
Керн рассказал ему о своей встрече с коммерции советником. Биндер выслушал его внимательно и рассмеялся, когда Керн рассказал ему, что попросил Оппенгейма Порекомендовать его кому-нибудь.
– Это было вашей ошибкой, – сказал он. – Это один Из самых трусливых людей, которых я знаю. Но я накажу его сейчас за это – нанесу, так сказать, визит вежливости.
Он исчез, а вечером вновь появился, держа в руке бумажку достоинством в двадцать франков.
– Поздравляю! – похвалил его Керн.
Биндер передернул плечами.
– Ничего хорошего не было, можете мне поверить. Господин националист Арнольд Оппенгейм все понимает ради своих миллионов. Деньги делают людей ужасно бесхарактерными, правда?