Шрифт:
В Амстердаме, на Франс-ван-Мирисстраат, было опять так же, как в ту первую ночь в Гамбурге: меблированная комната и спиртовка. Окно надо было держать открытым, иначе запах привлек бы моих родителей, которые спали в соседней комнате.
Самую дорогую глазунью мы делили в Вестерборке. Ольга заплатила за нее своим обручальным кольцом.
В Терезине о яйцах можно только мечтать. Чтобы захотеть здесь яйцо, нужно быть безумным. Как старый жонглер, который всем рассказывает:
— Я могу жонглировать восемью яйцами, вот бы вы удивились.
Но кусок бумаги я раздобыл, совершенно чистый лист, исписанный только на обороте. Джо Шпир нарисовал мне тарелку с глазуньей так реалистично, что слышишь, как шипит сливочное масло. Этот рисунок я собирался положить перед Ольгой, но она…
Ровно три месяца назад.
У меня уже был для нее этот рисунок. Лучше, чем совсем ничего. Хотя символом сыт не будешь. На наш обеденный стол, сделанный из ящиков из-под маргарина, я положил нож и вилку рядом с нарисованной глазуньей. Оторванный уголок рубашки в качестве салфетки. Окно я закрыл, хотя был теплый весенний день. Вонь сортира не должна была нарушать романтику. Если уж я инсценирую, то делаю все как надо.
Ольге уже давно пора было прийти, но вот уже несколько дней ее бригада убирает у датчан. Там они не прочь задержаться подольше, потому что датчане регулярно получают посылки. Ходят разные слухи о чудесных предметах, которые оказываются внутри.
— Если особенно чисто метешь, — сказала Ольга, — можно получить что-нибудь оттуда.
Я ждал без нетерпения. Нарисованная глазунья не остынет. Тут в комнату ввалился д-р Шпрингер, буквально ввалился. В спешке споткнулся о порог и чуть не растянулся. И сказал:
— Идемте скорее, Геррон! Ваша жена хочет покончить с собой.
Я остался сидеть. Короткое замыкание в мозгу. Принялся тщательно заворачивать нож и вилку в обрывок ткани и прятать. В Терезине столовые приборы в цене. И только после этого побежал за ним.
Она вышла из окна. С чердака Дрезденской казармы. Где старые женщины долеживают свои последние дни на соломенных тюфяках. Где жила и Ольга в первые дни по приезде в Терезин. Она открыла окно — вообще-то просто люк — и вылезла наружу.
Просто вылезла.
Когда я подбежал, она стояла на карнизе, слишком узком для ступни. Пробиралась на ощупь вдоль стены, в десяти метрах над землей. Лицом к стене, на которую опиралась одной рукой. Вторую руку прижав к телу. Согнув ее в локте, будто поранилась.
По улице сбегались люди. Когда люди живут в такой скученности, толпа сбегается быстро.
— Она хотела прыгнуть, — объяснял кто-то с гордостью очевидца, который вовремя оказался на нужном месте. — Но потом ей не хватило храбрости.
Самоубийства случаются в Терезине каждую неделю. С такой же частотой кто-нибудь теряет рассудок. Основание для этого есть у всех.
Но Ольга…
Неужели это как-то связано с днем нашей свадьбы? Она не могла перенести, что нашей традиции пришел конец? Неужели это оказалось для нее нестерпимее, чем все остальное? Чужая душа потемки. Даже если прожил с человеком двадцать лет в браке.
Я не крикнул. Мой голос мог ее спугнуть. Мог нарушить ее неустойчивое равновесие, которое она, кажется, нащупала. Это удержало ее от падения. Только бы теперь не отвлечь ее, теперь, когда она приближалась к люку в стене. Крошечными боковыми шажками.
Я должен был говорить с ней очень тихо. Успокоительно. Встать у окна и понемногу подманивать ее знакомым, доверительным голосом. Протянуть руку и мягко, но властно вернуть ее в жизнь.
Потом Ольга посмеивалась надо мной из-за этого. Напомнила мне название одного американского фильма, в котором мы видели в точности такую же сцену.
Люди не хотели меня пропускать. Пришлось локтями прокладывать себе дорогу к двери казармы. На меня шикали, как будто я хотел без очереди протиснуться к театральной кассе.
— Надо было раньше приходить, тогда бы и место получше досталось.
Наконец-то лестничная клетка.
Я успел взбежать, запыхавшись, только на два этажа — она, улыбаясь, уже спускалась мне навстречу.
Улыбаясь.
Протянула мне птичье гнездо, которое выудила из водосточного желоба на крыше.
— Как ты думаешь, голубиные яйца вкусные? — спросила она.
Она принесла даже крошечный кусочек сливочного масла — не маргарина, масла! — завернутый в обрывочек датской газеты. Печью нам служила продырявленная консервная банка, в которой горели щепки, жестяная тарелка не нагревалась как следует, и соли у нас не было. Но то была лучшая глазунья, которую кому-либо доводилось пробовать.