Шрифт:
— Будет исполнено, Петр Терентьевич. В лепешку расшибусь, а отманю его от тебя.
Проводив Кирилла Андреевича, Бахрушин вздохнул свободнее, в надежде, что старик в самом деле будет теперь расшибаться в лепешку. Но не прошло и часа, как появился Трофим.
— А я, Петрован, опять к тебе в контору. Тудоев сказал, будто ты нынче будешь продавать Бахруши железной дороге, так боюсь, как бы ты, добрая душа, не продешевил.
Бахрушин еле сдержался, чтобы не выругаться калеными словами.
— Нет уж, ты мне лучше не подсобляй, Трофим. У меня здесь все-таки не американская биржа, а правление колхоза.
— Ну и что? Один черт на дьяволе. На железных дорогах везде плуты. Что у вас, что у нас. И вся суть в проценте чиновнику.
— Трофим! — начал было закипать Петр Терентьевич. — У нас другие порядки. Другие.
— Оно, может быть, и так, — не отставал Трофим. — Оно, может быть, и другие порядки, а деньги те же, только по разному называются. И там без доллара плохо, и тут без рубля нехорошо. Бизнес есть бизнес. Цыпленок тоже хочет пить и есть… Так будто пелось при Керенском…
Бахрушину много стоило, чтобы не выгнать Трофима. Его не удержало бы гостеприимство. Принял, угостил, понянчился — и хватит. Пора и честь знать. Но Тейнер… с Трофимом Тейнер. И кто знает, как он может повернуть эту вспышку Бахрушина.
Нужно было держать себя в руках. Поэтому Петр Терентьевич как только мог вразумительно сказал:
— Трофим, а что, если бы у тебя на ферме я стал так же соваться в каждое дело?
— Брат! Я бы тебе поклонился в ножки. В наших американских правилах наказывается выслушивать всякие советы, даже глупые. Не годен — не принимай. А я ведь хочу по себе памятку в Бахрушах оставить. Уж чего-чего, а покупать и продавать я мастер… Кому платят доллар, а мне всегда полтора. Я хоть цент, да выторгую.
Далее убеждать брата Петр Терентьевич был уже не в силах. И он решил на минутку оставить его одного и зайти к секретарю парткома Дудорову, чтобы тот в случае приезда представителей новостроящейся дороги объяснил им все как есть, а затем свел бы их в сельсовет, а потом вызвал бы туда Бахрушина по телефону.
Сделав так, Петр Терентьевич еще долго выслушивал наставления Трофима.
Трофим твердил:
— Святым можно быть только в раю, потому что там, окромя праведников, никого нет. А земля населена живоглотами и удавами. И если ты не проглотишь удава, он проглотит тебя. К примеру, мой сосед был богаче меня. Хотелось ему слопать мою ферму. И слопал, бы, да я забежал вперед. Он и не знал, что его долговые в моих руках… Надеялся на отсрочку от компании… Хотел выкрутиться моей фермой… А я его цап-царап! Плати! Суд в нашем округе скорый и правый. Очухаться старик не, успел, как его ферма перешла ко мне. Все перешло ко мне. Только рухлядь выдал ему жалеючи… Езжай куда хочешь, старый удав!
Петр Терентьевич решил не поддерживать далее разговора, не задавать вопросов, не выражать удивления и не опровергать. Он молча смотрел на брата и думал, что рядом с Трофимом его дед, тряпичник Дягилев, был куда более терпимым стяжателем и умеренным хищником.
А Трофим, любуясь собой, продолжал изрекать:
— А что такое ваши колхозы? Это такие же фермы, как у нас. Только сообща и без головы.
— Без какой головы? — не удержавшись, спросил Петр Терентьевич.
— Без хозяина. Ты-то ведь на манер приказчика. У тебя ничего своего здесь нет. И ты тут как карандаш, которым пишут.
— Карандаш, которым пишут?
Задав этот вопрос, Петр Терентьевич посмотрел в упор на Трофима, и тот понял, что продолжать разговор не следует. Поэтому он сказал уклончиво:
— Все мы карандаши в руке божией…
— Увильнул? И правильно сделал. Нам, Трофим, лучше не говорить, кто чем и как пишет. Эта грамота не для всякой головы. Жалеючи говорю…
— А что меня жалеть, Петрован… Я ведь как-никак потверже тебя на земле стою. На своей земле. На собственной. Меня с нее не выгонишь и не переизберешь, как тебя. Я хозяин. А ты?
Это задело Бахрушина за самое дорогое, сокровенное. Теперь перед ним сидел не просто спорщик, а злой и враждебно настроенный к нему человек. И Петр Терентьевич сказал:
— Не лезь в драку, Трофим. Разъедемся мирно! Ты ведь только сам себе кажешься пиковым тузом, а на самом-то деле ты пыль. Дунь — и нет тебя. Ты ничто. У тебя даже нет настоящих слов умного поборника капитализма. Ты как был мелким стяжателем, так и остался им. За спиной таких, как ты, ничего нет, И впереди у тебя тоже ничего нет. Тьма. Тебя уже давно нет в мире. Тебе только чудится, что ты есть, как чудится иногда безногому, что у него чешутся пятки. Тебе только кажется, что ты споришь со мной. А ты споришь с собой. Тебе хочется разувериться в том, что ты увидел здесь. Разувериться потому, что увиденное здесь рушит все то, что составляло твое представление о мире, населенном удавами и живоглотами. А оказалось, что можно жить и не проглатывая друг друга. И ты боишься в это поверить, но и не можешь этого не признать. Потому что признать это — значит зачеркнуть самого себя. А это нелегко, особенно в твои годы. Но я ничем не могу помочь тебе. Тебе нельзя растолковать даже того, что отлично схватывают мои маленькие пионеры.
Вошел Тудоев.
— На этом и прекратим, мистер Бахрушин, вмешательство во внутренние дела.
— Вон где! — обрадовался Тудоев. — А я старые дягилевские карточки выискал. Полная семейная выставка. И он, и бабка твоя, и ты, маленький… Даруня в молодые годы и маманя твоя во всей красе и в лисьей шубе… Пойдем!
— Пойдем, — нехотя подымаясь, ответил Трофим и обратился к брату: — Серчать не надо, Петрован. Договорим вдругорядь. Хорошо бы при Тейнере… Бывай здоров!