Шрифт:
— В Россию, может быть?
— А может, и в Россию. Я ведь здесь никого не убил. Я ни в чем не грешен перед вашей властью. Ну а то, что я не могу думать так, как все вы, — это вопрос десятый, особенно для сторожа при хлебном складе.
— Горестна твоя судьба, господин почетный батрак. Но ведь ты был сам ее хозяином. Твоя и теперь власть над ней. Тебе, я вижу, хочется, чтобы я пролила слезу, простила да посочувствовала. Зачем это тебе? Разве дело в моем прощении! Разве ты виноват только передо мной? Ты бы хоть задумался над этим. Загляни себе в душу и посмотри: винишься ли ты перед этой землей?
Дарья встала со скамьи. Выпрямилась. Она обвела взором зеленые просторы лесов и полей, синеющие у горизонта горы и дальние дымы заводов.
— И если в твоей душе нет покаянного чувства, которое тебе дороже твоей жизни, значит, все, что я слышала от тебя, была игра — слезливая игра для самого себя.
— А если правда? Если я хочу остаться здесь, что ты про это скажешь?
— Ты все «если бы» да «кабы».
— Так ведь, и ты ни да, ни нет.
— Хватит из пустого в порожнее. А то не ровен час деда Дягилева разгневишь в могиле. Выскочит старик да скажет: «И передо мной винись, ворюга, за николаевские рыжики…» Не такое это простое дело: «А если я хочу остаться»! Я вот, например, не вижу, не могу себе представить тебя на родной земле.
— А в земле?
— Такие раньше срока в землю не уходят. Хоть и смердят, а думают, как бы еще подольше посмердить наперекор другим. Ферму бы купить да потом ее перепродать другому… Эх ты! Твоя ли ферма, чья ли — все равно ее не унесешь в могилу. За что же мстить Эльзе? За любовь? За то, что она боялась выпустить из своих рук аркан и потерять своего коня… Так старуха же, понять ее надо.. — Тело-то хоть и умерло, а сердце-то еще стучит… Иди, иди, не оглядывайся. Покойники огляда не любят.
Они шли молча. Каждый со своими мыслями. Прощаясь, Дарья сказала:
— Сумел бы хоть уехать по-человечески, а большего-то мы и не хотим от тебя.
Трофим направился на Ленивый увал, а Дарья — в свой вдовий дом. Теперь ею все высказано, и встречаться ей с Трофимом, пожалуй, незачем.
Так она думала, когда солнце еще не село. Мы дадим ему сесть за дальнешутемовский лес, а потом отправимся в Дом приезжих.
XLIV
Вечером Трофим напился. Он выпил литр водки и чекушку смородиновой. Таким его не видели ни Тейнер, ни Тудоев, ни Пелагея Кузьминична.
Трофим последними словами материл Эльзу на весь Ленивый увал. Когда его попытались запереть в комнате, он выломал дверь вместе с дверной коробкой. Язык его заплетался, но на ногах он стоял твердо.
Тейнер принимал немало мер, чтобы угомонить его. На английские фразы Джона он отвечал русской бранью и называл Тейнера клещом на его теле, который пьет его горе для-ради долларов.
Наконец Трофим снял шляпу и запел:
Вихри враждебные веют над нами…Тудоиха стала звонить Бахрушину. А Трофим был уже в селе…
«Темные силы нас злобно гнетут…» — горланил он на всю улицу. Единственный милиционер, не служивший, а лишь квартировавший в Бахрушах, не знал, что делать.
С одной стороны, явное нарушение. С другой — иностранный подданный с непросроченной визой. И поет не что-нибудь, а то, что надо, хотя и сбивается в мотиве.
— Кончено… Все кончено! — кричал Трофим под окнами бахрушинского дома. — Все кончено, Петька. Я остаюсь в Бахрушах. Давай делиться. Выбирай, которую половину дома берешь ты. Мне все равно. Как скажешь, так и будет. Я хочу умереть там, где я родился. И нет такого советского закона, чтобы дом оставляли одному сыну, когда их два. Я — кровный сын Терентия Бахрушина. Меня обманули белые… Дай мне бумагу, я напишу прошение в колхоз…
Спорить с Трофимом было бесполезно. К тому же собрались люди. Петр Терентьевич, выйдя на улицу, взял Трофима под руку и повел в дом.
— Делиться так делиться. Я не против. Распилим дом, и вся недолга… А теперь давай соснем малость. Заря-то вон уж где…
— Дай мне бумагу, Петька, я хочу написать прошение, — требовал Трофим. — У меня здесь Сережа, а там никого… Там я один. Что мне Эльза? Она выпила меня до дна. А я не хочу больше жить пустой бутылкой. У меня есть внук Сережа. Он любит меня. Он пожалел даже старую щуку… Дай мне бумагу.
Немалых трудов стоило уложить Трофима. Он долго плакался на свою жизнь и проклинал Эльзу.
Петр Терентьевич, Елена Сергеевна и прибежавший Тейнер не спали добрую половину ночи. Наконец Трофим уснул. Он спал тревожно. Бранился во сне. Звал Сережу.
Утром Трофим проснулся раньше Петра Терентьевича. Тише воды, ниже травы.
Встретив брата, Трофим сказал:
— Прости меня, дурака, Петрован. Я был пьян. Но я все помню. — Он поднял красные, опухшие и еще не протрезвевшие глаза. — Я решил остаться в Бахрушах.