Перевозчиков Валерий
Шрифт:
Хотя бы та же «Цыганочка», внутренние ссылки в «Цыганочке»: к любимовскому спектаклю «Пугачев», к Володиному отношению к Есенину, к своей собственной судьбе — сплошная цепь таких мелких «опознаков». «На горе стоит ольха, под горою вишня…» Но в конце дороги той — «плаха с топорами». Ольха — символ надежды, символ молодого Есенина. И в то же время само слово «ольха» — это Володина привычка петь не только сонорные, но и взрывные звуки. Ладно, когда он поет «м-м» или «н-н» — это неудивительно, но когда он поет «х-х», — как это?! Это только у него, это как бы подтверждение своего авторства.
Для него все было контекст, и тот, кто пытается отдельную песню или отдельное стихотворение (особенно это касается стихов) рассматривать только как текст и разбираться в нем только по тексту, тот в тупике. В абсолютном. У Ахматовой много ссылок, много недомолвок. Свой — поймет. Не свой — может и не понять. Но все равно мы что-то из усложненного ахматовского языка понимаем. И человек, который не был знаком с Володиной биографией, с другими Володиными текстами, все равно схватит какую-то часть эмоциональной информации, но не самое главное. Самое главное — только в контексте! Поэтому важно, чтобы те, кто покупает сборники стихов Высоцкого, могли купить и книжку о Театре на Таганке. Важно, чтобы такая книжка вышла, чтобы ее кто-то сделал.
Володе на концерте в Институте русского языка — это, по-моему, 63-й год, — подарили недавно вышедший ахматовский сборник с Модельяни на обложке. И в книжку была вложена самодельная открытка, на которой ему написали вирши на тему: «Кому же еще дарить Ахматову, как не Высоцкому?!» Они там очень оригинально рифмовали… Для критиков и ругателей и Высоцкий, и Анна Андреевна Ахматова «Ах-мато-вы», то есть, матерщина какая-то, а не поэзия. «Кто за свободу песни ратовал? — Высоцкий и Ахматова». Вот эти ребята в контекст смотрели, а не в лупу буквы разглядывали. Это умные ребята.
Только все вместе! Оторвать «блатную старину» от самых исповедальных, самых страшных, самых предсмертных стихов нельзя — там все вместе. Оторвать страсть к театру нельзя: если бы Володя не любил театр, он никогда бы песни не начал писать. Он бы не стал поэтом, если бы не хотел стать актером. Стать просто письменным поэтом ему было бы скучно. Может быть, если бы он теперь родился, он бы знал, что поэзия бывает и другая. То, что Володя в детстве писал, скажем, «Памяти великого вождя и друга всех маленьких детей» — это попытка письменной литературы, но он бы не поехал по этой дороге. Капустники? А кто из студентов не пишет в капустники стихи? Покажите мне такого человека! А поэзия у него началась только после того, как он полюбил театр.
Вы рассказали о Симолине, о Синявском. А вспоминал ли Высоцкий о других преподавателях Школы-студии МХАТа?
Да, это была консерватория. У них были очень дружеские, очень близкие отношения, совершенно без дистанции. Конечно, Володя боготворил педагогов, говорил им «Вы», не фамильярничал, но при этом глубоком почтении общение было очень близким и дружеским, очень личностным. У них были замечательные преподаватели, но в то же время (как говорил Виленкин) они же его просмотрели.
Сейчас многие говорят: «Да мы, с первого курса!..» А Виленкин говорит: «А Володю мы просмотрели…»
Он не был самым ярким на курсе, не был ведущим, что, может быть, и хорошо. Вот такое ощущение спокойного равновесия, без соперничества, оно у них было.
Отношение Высоцкого к процессу Синявского и Даниэля? Об этом процессе он пишет в письме Кохановскому в Магадан…
Отношение сложное. Мы действительно многого не знали. Андрей Донатович был не то чтобы кумиром Володи, он был почти близким родственником. Однако Володя не знал, что Синявский не только критик, но и писатель. О том, что Андрей Донатович пишет фантастические рассказы, он узнал до процесса. Однажды пришел с квадратными глазами и принес рассказ Синявского «Пхенц», не зная, что этот рассказ уже опубликован на Западе под псевдонимом Абрам Терц. Рассказ действительно потрясающий… Про горбуна, который на самом деле не горбун, а пришелец, а горб — потому, что он прячет крылья. Заброшенный на Землю, очень одинокий, никак не может найти своих. Он не знает, что все погибли. Живет как всеми презираемый горбун… Однажды встречает человека с горбом и думает, что у него тоже — крылья. Причем до самого последнего момента мы не знаем, что он — пришелец и что у того не горб, а крылья. Вначале вроде бы просто — история про противного горбуна, которого ненавидят соседи, а он страдает от этого. И вот он приглядывается к настоящему горбуну, и мы думаем, что он просто ищет, с кем бы поговорить… Он идет к этому горбуну, звонит в дверь. Тот открывает, и первый горбун говорит только одно слово: «Пхенц».
И настоящий горбун его выгоняет, просто спускает с лестницы. И вот пришелец, одинокий, приходит домой, ждет, пока все соседи улягутся спать… Запирается в ванной, снимает пиджак, с трудом освобождается от рубашки и жилета, которыми он себя стягивает, как корсетом… И в теплой воде расправляет ломающиеся от напряжения… крылья!
Володя был потрясен. На фоне той фантастики, которая была тогда, — такое! Даже не фантастика, что-то высокое.
О том, что Андрей Донатович взял себе псевдоним, Володя не знал, но он был благодарен за то, как Донатович всех берег. Чувствовал и вину какую-то, и зависть к тем немногим, которые все-таки знали, ревность какую-то к ним. И не осуждение, а горестное удивление — все-таки отдавать свои вещи за рубеж!.. Нам всегда хотелось, чтобы все хорошее было здесь, на нашей земле. Тогда Володя не мог видеть так далеко, как Андрей Донатович, уж очень он был молодой… Наверное, считал, что с такими рассказами благороднее погибнуть на костре.
К мыслям о процессе возвращался во время работы над «Галилеем» — это и по времени почти совпадало… Помните последние два монолога: плохой и хороший конец пьесы? Володя соотносил хитрость Галилея: вот его книгу ученик куда-то повезет, что в Париже ее увидит Декарт… Но и тогда Володе казалось, что правду надо говорить на месте. Уж эти шестидесятые!.. Дело не в том, что мы были наивны и во все верили — как раз во многое мы не верили, но все-таки мы — дети военного поколения. Для нас немецкий язык — плохой язык. Заграница — это плохо. Я где-то читала, что потом у Володи это откликнулось каким-то печальным недоразумением: ведь победили-то мы, а как у них — у немцев, у японцев — хорошо.