Шрифт:
Тут, барин, углядел я, что разбойник выдернул нож из-за правого голенища и пустил уж прямо в меня, но господь сохранил меня в эту минуту, и я успел увернуться, так что нож полыснул меня только по шубе и распластанул ее по поле четверти на две. А кум как хватит бастрыгом по дверке — только щепы полетели; но разбойник тоже увернулся, а в балагане поднялась копоть и все задернуло словно дымом. Я не обробел, бросил ружье в сторону, кинулся в дверку, схватил Казанцева за волосы и сбил под себя!.. Пока мы барахтались, в балаган проскочил Тимоха и как медведь скрутил разбойника, так что тот распустился и заревел, точно ребенок. Мы выхватили из-за кушаков веревки и связали душегубца по рукам и ногам, а потом взяли его за шиворот, выбросили из балагана на улицу… Он, барин, так злобно глядел, что, кажется, съел бы нас обоих зараз! Так что отвернулись… Ижно неловко стало!..
Тяжела картина слышанного мною рассказа, но зато как хорош был Николай Степаныч, когда он при своем повествовании передавал все это в лицах и с ужасными жестами, так что пол и лавки небольшой избенки вздрагивали и тряслись от движений моего старого приятеля…
— Ну, ваше благородие, уж много лет этому минуло, а теперь мороз по коже, как вспомню я этого Казанцева! — продолжал Николай Степанович. — Мы сделали так, что я пошел в колок за конями, а Тимоха остался караулить разбойника. Потом, значит, мы силком посадили Казанцева со связанными руками на моего коня и связали ему ноги из-под брюха веревкой, а я сел на его знаменитого калюнка и повезли варнака в Култуму.
— Что ж он не просился у вас на свободу?
— Как не просился! Просился, и денег сулил дать несколько тысяч: у меня, говорит, они в землю зарыты; а коли не отпустите, то я, мол, убегу из острога и тогда вам жилы повытяну, ремней накрою, языки повырежу, на огонь пущу…
Тут, значит, Тимоха и не вытерпел, подлетел к нему да и закричал: «А! Волчище смердящий! Так ты еще стал застращивать! — да как начал его наливать нагайкой, так с зипуна только шерсть полетела. — Вот я тебе, говорит, накрою рубцов да повыправлю жилы!»
— Что же он?
— А что, барин, только молчит да зубами кричикает, верно, своя шкура-то!
Потом, значит, как привезли мы его в Култуму, так столько народу собралось смотреть разбойника, страсть! Бабы так и голосят да причитают, а бойкие ребятенки стали в него плевать, дразнить, бросаться… Чистая беда! А он, проклятый, только глазищами поводит, как ястреб. Тут его сейчас заковали в ручные и в ножные, посадили за решетку, назначили большой караул и на другой день за конвоем отправили в Нерчинский завод.
— Ну, а что же награду? Выдали или нет?
— Выдали, барин, на другой же день. А когда мы привезли разбойника, то г. Разгильдеев попотчевал нас водкой и хотел представить к медалям, да из этого пива ничего не вышло.
— Куда же этот Казанцев девался?
— А его, ваше благородие, засадили в острог, приковали на цепь, скоро же судили и загоняли…
— То есть как загоняли?
— А так и загоняли, что по его заслугам вышла ему зеленая улица, чрез двенадцать тысяч, и велено было загонять до смерти. Да еще что, велено было сделать гроб и тут же носить за ним, как наказывали, значит, для примера другим. А по округе дана была публика, чтоб ехали смотреть, и в самый день наказания столько собралось народа, что стена стеной запрудили площадь.
— Чем же кончилось?
— А кончилось так, что Казанцев проходил одиннадцать тысяч почти здоровый; народ, как увидал это, озлобился; забоялись, что он выходит и двенадцатую, так разбирали частоколы и ими уж добили разбойника. Беда, что тут было, как его наказывали, чистое светопреставление! Отовсюду кричат: «Бей крепче, бей его, варнака! Смерть ему, душегубцу!.. Смерть!..» И били, барин, со всего плеча! Смотреть страшно!
Только что Шестопалов окончил свой рассказ, как снова под печкой закричал петух во второй раз.
— Ну, Егорушка, теперь и чертям конец, — сказал я.
— Верно, барин! Да и брат Микулай запужал их до смерти. Теперь они все позапихались по щелям да по чердакам. Поди-ка, только хвосты трясутся.
Мы погасили светец, помолились и улеглись спать. Но я долго не мог уснуть и завидовал братьям Шестопаловым, которые скоро засвистали на все лады богатырского сна.
К утру пурга совсем стихла. Когда я проснулся, у хозяйки уже топилась печь, а гостеприимная старушка суетилась около нее и приготовляла что-то съедобное. Братьев Шестопаловых в избе уже не было, они хлопотали во дворе и подготовляли лошадей. Солнышко взошло весело и приветливо заглядывало в небольшие оконца избенки…
Мы позавтракали. Нам запрягли лошадей. Я поблагодарил за гостеприимство, простился и, помолясь, вышел на улицу. После бурана было повсюду так бело, что точно всю окрестность природа накрыла неизмеримою белою скатертью. Меня повез сам Николай Степанович прямо до Деревушки (название большой деревни) за шестьдесят пять верст. Проехав почти на половине пути Начинское зимовье, одиноко стоящее на страшных лесистых горах, Шестопалов вдруг обратился ко мне.
— Вот, барин, здесь, на этих горах, была однажды потешная штука. Не шибко давно в каторге были три брата Горкины: Ванька, Конка и Данилка, и все трое разбойники страшные. Когда они бежали из острога, то несколько лет озорничали по округу так, что имя Горкиных знали все бабы и ребятенки. Что они творили — так страсть! А ребята все силачи, действовали дружно, никакая сила их не брала; ну и постановили повсюду такой страх, что, значит, и ездить по дорогам опасались. Чистая беда! Потом их как-то изловили и посадили снова в острог. Тут они одумались, повели себя хорошо, и когда отбыли срок, то вышли на волю и зажили кому где любо, честно и смирно. Вот один из этих Горкиных и был ямщиком в этом самом Начине, что сейчас проехали. Такой хват парень, что смотреть любо! Одно слово, молодец! А в ту пору проезжал из Нерчинского завода аптекарь, да он какой-то не русский, — немец, что ли? Не знаю! И фамилия забавная — Лизенкранк, Дризденфранк, как-то этак, мне и не выговорить… Так вот он, значит, и поехал на Кару (Карийские золотые промыслы) погулять, посмотреть, вишь, не бывал, не знает и за попутьем повез казну, а что-то много, тысяч пятьдесят, однако. Я его и возил тогда из Култумы, вот сюда до Начина. А ехал-то он один и не чаял, сердечный, что тут дорога хребтами да лесом. Все время он со мной разговаривал, а как стали подъезжать к зимовью да въехали в самый лес, он и спрашивает меня: «А что, брат, есть тут медведи?»— «Есть, говорю, ваше благородие, много; часто, мол, на дорогу выходят и другой раз проехать не дадут, проклятые! Потому что кони боятся, а дорога, вишь, какая убойная, того и гляди, изувечат». — «Что ж вы, говорит, берете с собой оборону?» — «Нет, мол, не берем. Да и куда ее денешь? А сунешь один топор под беседку, так и то ладно». — «Ну, а если он теперь вдруг выйдет из леса, что тогда делать?» — «Так ведь у тебя, ваше благородие, поди-ка, ружье с собой есть?» — «Нет, говорит, нету». — «Ну это худо, надо брать на такой путь, а то, пожалуй, задавит», — говорю ему нарочно. «А разве были здесь такие случаи?» — «Бывали, ваше благородие, и не раз бывали», — вру это ему свое. Он, должно быть, и сробел да и говорит: «Так ты, брат, катай пошибче, все же лучше». — Вот я и пустил по каменьям, ижно самому невтерпеж стало, а он сидит да только щурится и руками за меня держится. Как привез я его до зимовья, так целый рубль на водку мне дал, должно быть, с испугу, что счастливо добрался. А как выехал из Начина уже с обеда, закурил цигарку и посвистывает.