Петров-Водкин Кузьма Сергеевич
Шрифт:
Он заставил двигаться предмет относительно к собственному движению. Эта находка и есть один из основных этапов и завоеваний младенческой поры.
Теперь, встречая и лицо матери и желая большей его жизненности, - ребенок проделывает этот жест.
Отца взяли в солдаты.
Каждую осень впоследствии напевал он эту песенку:
Как первого ноября
Жербьевался мальчик я.
Жербьевался, призывался -
Сорок третий доставался…
Сорок третий - лобовой…
Со слезами шел домой…
Зачислен он был в Новочеркасский полк, стоявший в Петербурге на Охте.
Партию новобранцев направили на Сызрань. Здесь растасовали. Посадили на поезд, и поехал отец в страну петровской прихоти.
Первая поездка. Первая чугунка и первая разлука. Отец редко делился своими печалями даже с семьей. Он говорил:
– Другим твоего плохого не надо… Плохого у каждого про себя хватит.
– Ну, как же ты, папа, добрался на службу?
– спрашивал я у отца.
– Да ничего себе… По тебе да по матери больно скучал, а так ничего. Народ хороший попался в партии - как родные между собой стали. И будто и перемены особой не было: что Москва, что другой большой город, а мы все промеж себя и друг с дружкой - оно и незаметно и диву особенного на новые места не чувствуешь… Вот одно приключилось дорогой. Петруха Кручинин, дружок мой, шапку потерял - это уже как в Петербург приехали… Ну, и пришлось шарфом голову повязать. В шарфе и шагал Петруха на Охту до самой казармы… Не иначе - украли у него шапку: ворья этого за нами слонялось - непроходимо… Потом, когда водворились на месте, - порядок начался такой, что только поворачивайся, чтоб деревенщину из нас выбить. Все расписано по команде… Хорошо у них там налажено.
– Налажено-то, пожалуй, - говорю я, - только что же в этом хорошего?
– Хорошо то, - продолжал отец, засучивая дратву, - что ответу с тебя нет: попадай в ногу и ладно - за тебя все обдумано. А главное - артель чувствуешь - она там в струнку вся.
Отец помолчал. Улыбнулся со вздохом.
– Плохого, конечно, немало, но я говорю, если бы такая слаженность да для большого, человечьего дела, ну, тогда бы - песня, а не работа.
Затем отец еще вспоминал.
– Не успели нас еще обломать как следует, в Великом посту были мы на ученье у себя на плацу, как вдруг из-за Невы из центра городского ахнуло. Пушка не пушка. С Петра и Павла как будто не вовремя, а только большой силы звук был. Ученье закончили. Забрали нас в роты и приказ: чтоб никаких отлучек и ворота казармы на запор держать… Сидим мы воробьями на нашестях. И сидели до тех пор, пока не повели нас в полковую церковь на присягу новому императору… Тут мы и разузнали, что с царем-освободителем помещики покончили…
Трудно стало Анене без работника. Надо было кормить себя и ребенка. В это время невестке Махаловой нужна была няня; дядя Ваня, служивший уже у них, и посоветовал сестре взять это место, тем более ребенок собственный отлично мог остаться у бабушки.
От этих дней у меня сохранилась памятка. Первое ощущение социальной несправедливости.
Наружная лестница, ведущая в чужой дом. Я возле бабушки сижу на ступенях. Мать рядом с нами. У нее на руках ребенок.
Неловко, чего-то стыдно. Мать моя как бы не моя близкая - говорит со мной, улыбается, но как бы стеной отгорожена от меня моя мать. Тереблю бабушку, чтоб идти домой… Мать целует меня, а чужой ребенок хватает ее щеки…
– Домой, домой скорее…
Я остался с бабушками. Я самый главный, - все для меня. Я перехожу от одной к другой. Я провоцирую их любовь ко мне: посмеет заворчать одна, эта старуха не нужна мне, меня холит и ласкает другая.
Эгоизм ребенка получил богатую пищу, этот эгоизм способствует здоровому росту, но за него же и придется ответить в дальнейшей жизни.
– Хочу это я… Не хочу этого… - старухи ссорятся из-за дележки любви моей к ним.
Любил я обеих, ни которой не хотел сделать больно, но зверек рос, мужал, пробовал силы на всемирное завоевание, а бабушки жили и грелись этими сладкими, закатными терзаниями.
Вот, очевидно, в это короткое время получил я запасы образов, запасы семян моей родины, от напевов, шепотов, сказов, с утра до постели баюкавших меня, научивших биться детское сердце в унисон с людьми, для которых трудна пчелиная жизнь, но которые умеют ее заискрить неугасающей любовью к земле и к человеку…
Между лицами бабушек мелькнет реденькая бородка Кондратыча и, как бульканье теплой водички, его напевный голос, то синеглазая Домнушка с ее тихим смехом, то ее Кира, уже сложившийся для меня в друга-младенца, ворвутся в мои памятки.