Шрифт:
План квартиры 3 (Старосадский переулок, 10). По рисунку А.А. Мандельштама
Состав жильцов и планировка квартиры со временем менялись. (Согласно плану, нарисованному племянником поэта, сыном А.Э. Мандельштама Александром Александровичем Мандельштамом, который родился в 1931 году, в квартире проживало десять семей [153] . Ряд имен на его плане совпадают с названными Р. Сегал, но появились и новые жильцы.)
Мандельштам, бывавший и живший у брата, не знал, вероятно, что во время Первой мировой войны в соседней квартире помещалась организация, координировавшая помощь евреям – беженцам и выселенным из западных губерний: «Адрес московского Еврейского общества помощи жертвам войны – Маросейка, Космодамианский пер., 10, кв. 4 (ныне Старосадский)…» [154] (По другим данным – согласно исследованию Д. Опарина, – Еврейское общество жертвам войны располагалось в квартире 22.)
Вообще дом был колоритный. В полуподвале, как помнится Р. Сегал, проживали «огромные» еврейские семьи; в одной из них было десять девочек, и мать семейства говорила, что не остановится, пока не родит мальчика. Кормились эти люди какими-то ремеслами. Раисе Леоновне запомнилось, что они сушили в садике при доме черные шнурки для ботинок.
В этом же подъезде («мандельштамовском») жил кантор (чтец и певчий – тот, кто ведет богослужение) соседней хоральной синагоги; фамилия его, по словам Р. Сегал, была Меламед. Он выехал с семьей в Чехословакию.
Если Мандельштам шел со Старосадского переулка, то входил во двор (таким он был и тогда – пустым, без деревьев), проходил одноэтажное строение у дома слева, дворницкую (по воспоминаниям А.А. Мандельштама, дворник там в годы его сознательного детства уже не жил, а у Р. Сегал остались в памяти дворник «Финоген» и русская печь в его жилище – на Пасху в ней пекли куличи), и открывал дверь ближнего к Старосадскому переулку подъезда в левом крыле здания. (Чтобы избежать путаницы: левое крыло – если стоять в Старосадском переулке лицом к дому.) По просторной подъездной лестнице – сохранилась лепнина и лестничные решетки под поручнями – поэт поднимался к нужной ему квартире 3 во втором этаже дома (если не считать полуподвального). Входил в длинный коридор коммуналки, направо и налево от которого располагались комнаты. Одна из дверей налево вела в комнату брата.
«И вот однажды вечером к дяде Шуре пришел гость, – продолжает Р. Сегал. – Он был, как мне тогда показалось, маленького роста (во всяком случае, меньше дяди Шуры), в нелепом пиджаке и со смешными, оттопыренными ушами. Все порывался с кем-нибудь заговорить. Помню его с папиросой в руках, стоящим в нашем огромном коридоре, куда вечно выходили курить соседи, звонил телефон и играли дети.
Кто-то мне шепнул:
– Это поэт, Осип Мандельштам» [155] .
Александр Эмильевич с женой занимали узкую пеналообразную комнату (17 кв. м, одно окно). Окно это выходит на противоположную по отношению к Старосадскому переулку сторону. За домом 10 имеется проход, отделенный от здания оградой и идущий от улицы Забелина параллельно Старосадскому переулку. Если обойти дом и посмотреть на него с тыльной стороны, с этого прохода, можно видеть окна бывшей коммунальной квартиры 3. Надо смотреть на окна третьего (считая и самый нижний) этажа ближней к улице Забелина, выступающей части здания. Окна обращены к упомянутому проходу. От левого угла этой ближней к улице Забелина части дома четвертое окно направо принадлежало комнате А.Э. Мандельштама (левый угол – по отношению к стоящему лицом к этой части здания; слепое окно при подсчете учитывается). Соседнее же окно левее (то есть третье, считая направо от левого угла этой части здания, если смотреть на дом сзади) относилось к другой комнате, в ней жил сосед А.Э. Мандельштама – Беккерман. Его мы еще вспомним.
В те годы, когда Осип и Надежда Мандельштам бывали у «брата Шуры» в Старосадском переулке – конец 1920-х – 1930-е годы, – Александр Эмильевич был служащим в области книгоиздательства: библиограф и распространитель КОГИЗа (Книжное объединение государственных издательств), «мелкий служащий Госиздата», по словам Н.Я. Мандельштам [156] . «Высокий, болезненно худой человек со спокойным и милым характером», – таким запомнился А.Э. Мандельштам Раисе Сегал [157] . Его жена, Элеонора Самойловна Гурвич, была художницей. По словам Раисы Леоновны, жена «Шуры» была очень красива. Она училась у В. Фаворского в Высших художественно-технических мастерских (ВХУТЕМАС). Выполняла в основном оформительские работы по договорам с различными организациями. В сущности, это была работа от случая к случаю.
Таким образом, материальное положение «брата Шуры», как называл его Мандельштам, было весьма скромным. Нередко приходилось брать в долг. О небольших доходах свидетельствовала и обстановка комнаты, в которой Александр Эмильевич с Элеонорой Самойловной жили. Как вспоминал Александр Александрович Мандельштам, мебель была вся «приблудная», доставшаяся по случаю. Мебель не покупали. В комнате стояла кровать у одной стены, диван у другой, имелись фанерный шкаф, обеденный стол и большое кресло. В случае приезда из Ленинграда отца, Эмилия Вениаминовича, комнату перегораживали, и он проживал как бы «в своем углу».
Однако, несмотря на скромные доходы, Александр Эмильевич и Элеонора Самойловна периодически в тридцатые годы нанимали домработницу (чей труд тогда был достаточно дешев – в период проведения коллективизации и после ее завершения из деревни в города бежали десятки тысяч людей; домработницы нередко работали просто «за харчи»). Жили домработницы в этой же комнате, вместе с хозяевами.
Александр Александрович Мандельштам, родившийся в ноябре 1931 года, запомнил, что, когда приходили Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна, становилось шумно, нередко появлялось пиво. Надежда Яковлевна была, по его словам, «внешне неинтересная», «морщинистая», как казалось маленькому Шурику, насмешливая, саркастичная. Она хорошо относилась к племяннику мужа, называла его Шуриком и учила английскому языку; Осип Эмильевич говорил о сыне брата: «наследник». Запомнилось также, что Мандельштам много говорил по телефону.
Декабрем 1928 года датировано первое упоминание квартиры брата Александра в летописи жизни и творчества Мандельштама в его четырехтомном собрании сочинений. (адрес в этом издании – д. 3, кв. 10 – по ошибке указан неверно) [158] . Возможно, Мандельштамы начали бывать у Александра Эмильевича несколько ранее. Элеонора Самойловна вспоминала: «До моего замужества встречи с Осипом были эпизодическими. В 1927 году, увидев его в одном из московских издательств, я сказала, что вышла замуж за Александра. “Я очень рад, очень рад”, – сказал Ося и обеими руками сжал мне руку. Мы с Александром поселились в Старосадском переулке, и Осип с Надей, когда наезжали в Москву, жили у нас. Теснились мы все четверо в одной комнате большой коммунальной квартиры. Ося был очень нервозен, непрерывно курил, кричал “чаю! чаю!”, занимал подолгу общий телефон, вызывая протесты соседей. Звонил в Союз писателей, В. Ставскому, требовал. Часто к нему заходили гости, бывала Ахматова, Эмма Герштейн» [159] .
Фраза о звонках в Союз писателей относится, очевидно, уже к последнему периоду жизни поэта: В.П. Ставский стал генеральным секретарем Союза писателей СССР в 1936 году, после смерти Горького. Мандельштам, вернувшийся в мае 1937-го из воронежской ссылки, пытался как-то восстановить свое положение и получить работу в качестве переводчика – запомнившиеся мемуаристке телефонные разговоры могли, думается, иметь отношение к этим обстоятельствам.
Конец 1920-х – начало 1930-х годов – период, когда жизнь поэта наиболее тесно связана с домом в Старосадском переулке; это было для Мандельштама драматическое и переломное время.
В 1928 году вышло первое собрание стихотворений Мандельштама – книга «Стихотворения». В этом же году были напечатаны повесть «Египетская марка» и сборник статей «О поэзии». Эти публикации были очень важны для поэта. Однако в книгу стихов вошли произведения уже не новые; начиная с середины 1920-х годов Мандельштам стихов практически не писал. (В 1924–1926 годах, правда, вышли четыре мандельштамовских сборника стихотворений для детей: «Примус», «Два трамвая», «Кухня» и «Шары».) Поэтическая немота длилась годами. Дело усугублялось тем, что в литературной среде было достаточно распространено мнение, что Мандельштам – поэт «бывший», кончившийся, не созвучный советской эпохе, исписавшийся буржуазный эстет, которому уже нечего сказать. Сложившееся положение не могло не тревожить Мандельштама. Вдобавок в 1928–1929 годах поэт оказался втянутым в конфликт, который вызвал у него сильнейшее огорчение и негодование. В 1928 году издательство «Земля и фабрика» (ЗИФ) выпустило в свет перевод романа Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель». По оплошности издательства автором перевода был назван О. Мандельштам. Это было неверно; на самом деле Мандельштам лишь творчески переработал сделанные ранее переводы В.Н. Карякина и А.Г. Горнфельда. Такая практика в то время была в порядке вещей, в ней не было ничего незаконного, и издательство заказало Мандельштаму произвести «обработку», как это называлось, выполненных ранее переводов. Однако понятия «обработчик» и «переводчик», естественно, не могли не различаться. Как только роман вышел в свет и Мандельштам узнал о произошедшей по вине издательства оплошности, он немедленно сам уведомил об этом А.Г. Горнфельда, старого известного литератора, критика и переводчика, некогда сотрудника В.Г. Короленко, причем выразил полную готовность предоставить ему часть гонорара.
Мандельштам признавал невольную вину в случившемся. Умысла не было, но был недосмотр. Однако Горнфельд не счел объяснения убедительными. 28 ноября 1928 года в ленинградской «Красной вечерней газете» появилось письмо Горнфельда, в котором он фактически обвинил Мандельштама в плагиате. Горнфельд убедительно указал на ряд дефектов в работе Мандельштама над книгой, но сравнение произошедшего с кражей чужого пальто, которое он позволил себе, характеризуя данный инцидент, было несправедливым и не могло не оскорбить поэта. Мандельштам был публично обвинен в воровстве, которого не совершал. 12 декабря 1928 года в газете «Вечерняя Москва» Мандельштам ответил своим письмом на письмо Горнфельда. Поэт отверг обвинение в плагиате, но «признал нелепую, досадную оплошность (свою и издательства)».
Однако на этом инцидент не был исчерпан. Журналист Д.И. Заславский в своих фельетонах выставил Мандельштама лицемерным плагиатором и литературным дельцом. Дело длилось достаточно долго. В. Карякин обратился с иском к Мандельштаму в Московский губернский суд (дело Карякин проиграл, в иске было отказано). Конфликт разбирался комиссией ФОСП (Федерация объединений советских писателей), еще в январе – феврале 1930 года рассмотрение дела продолжалось. У Мандельштама, с его повышенной возбудимостью, ранимостью и обостренным чувством чести, конфликт вызывал крайнее раздражение и возмущение. (Надо учитывать и то обстоятельство, что поэт в этот период зарабатывал на жизнь в основном переводами, и скандал, в который он был вовлечен, никак не способствовал работе на этом поприще.) Несмотря на то что о его поддержке заявил целый ряд видных писателей разных направлений (в том числе Вс. Иванов, Б. Пильняк, Б. Пастернак, А. Фадеев, Л. Авербах, Ю. Олеша, М. Зощенко и Л. Леонов), Мандельштам не мог отделаться от ощущения, что его вываляли в грязи. Участие в заседаниях конфликтной комиссии, общение с литературными начальниками было для него тягостным. Стали спрашивать попутно (уже в начале 1930-го) и о том, не работал ли он во время Гражданской войны в белых газетах, не имел ли отношений с белой разведкой. В декабре 1929 года писательская комиссия ФОСПа приняла половинчатое решение: с одной стороны, были признаны неуместными нападки Заславского, но, с другой, и Мандельштам признавался морально ответственным в истории с публикацией «Тиля Уленшпигеля». Мандельштам хотел недвусмысленной реабилитации и восстановления честного имени, публичного оправдания; добиться этого в полной мере ему не удалось. (Наиболее подробный и аргументированный анализ «дела о плагиате» содержится в книге О.А. Лекманова «Осип Мандельштам: жизнь поэта» [160] .)
Слова из письма жене (от 13 марта 1930 года) дают представление о том, насколько остро и безысходно поэт воспринимал свое положение: «Запутали меня, как в тюрьме держат, свету нет. Все хочу ложь смахнуть – и не могу, все хочу грязь отмыть – и нельзя». Мандельштам заявил о своем отказе от членства в ФОСП; в «Открытом письме советским писателям» (начало 1930; черновое) он обвиняет: ФОСП «запятнала себя гнуснейшим преследованием писателя». «Мне стыдно, – продолжает Мандельштам, – что я, как нищий, месяцами умолял вас о расследовании. Если это общественность, я бегу от нее, как от чумы. Вы умеете не слышать, вы умеете не отвечать на прямые вопросы, вы умеете отводить заявления. Если собрать все, что я вам писал за эти месяцы, то получится настоящая книга – убийственная, позорная для нас всех. В историю советской литературы вы вписали главу, которая пахнет трупным разложением.
Я ухожу из Федерации советских писателей, я запрещаю себе отныне быть писателем, потому что я морально ответственен за то, что делаете вы».
Вышесказанное нельзя не принимать во внимание, говоря о том периоде в жизни поэта, когда судьба связала его с домом в Старосадском переулке. Разбирательство в связи с переводом «Тиля» имело чрезвычайно важные последствия: дело поставило Мандельштама в конфликтные отношения с теми, кто олицетворял для него власть в литературной среде. Он почувствовал себя в роли маргинала, странного субъекта, на которого с недоброжелательным недоумением смотрит «литературная общественность». «Дело о “Тиле”», вроде бы чисто литературное, послужило катализатором давно зревшего у Мандельштама неприятия как определенных особенностей советской жизни (например, растущей бюрократизации и смертной казни), так и некоторых, по крайней мере, положений официальной идеологии, обосновывавших государственную практику. А.К. Гладков подчеркивает, что дело о переводе «Тиля» привело в действие тот взрывчатый материал, который копился в душе поэта и был готов взорваться – нужен был лишь повод. «Невозможно правильно понять “Четвертую прозу” Мандельштама, объясняя ее биографическими фактами, связанными с обработкой перевода “Тиля Уленшпигеля” и фельетоном Заславского. Реакция настолько громче события, ее вызвавшего, что тут все кажется преувеличенным, раздутым, слишком обостренным, чересчур чувствительным. У кого из литераторов не случалось подобного: в плагиате обвиняли и Тургенева, и Толстого. Но если соотнести накал и пафос обобщений “Четвертой прозы” со всей дальнейшей судьбой поэта, то она не покажется ни чрезмерной, ни преувеличенной…» [161] Мандельштам осознавал все явственнее, что ему уготована судьба отщепенца, одиночки, который отказывается идти в ногу с теми, кто присвоил себе право называться «писателями». Эту судьбу он принял. Его произведения, написанные в это время (в том числе в Старосадском переулке), многообразно, прямо либо опосредованно, связаны с «делом о “Тиле”».
В этот период в доме на Старосадском побывал литератор Павел Лукницкий, чья дневниковая запись хорошо передает состояние и положение поэта:
«18.06.1929. Москва…В 10 часов вечера я у О.Э. и Н.Я. Мандельштам, в квартире брата О.Э., около Маросейки. О.Э. – в ужасном состоянии, ненавидит всех окружающих, озлоблен страшно, без копейки денег и без всякой возможности их достать, голодает в буквальном смысле слова. Он живет отдельно от Н.Я. в общежитии ЦЕКУБУ (общежитие Центральной комиссии по улучшению быта ученых; см. «Список адресов». – Л.В.), денег не платит, за ним долг растет, не сегодня завтра его выселят. Оброс щетиной бороды, нервен, вспыльчив и раздражен. Говорить ни о чем, кроме своей истории, не может. Считает всех писателей врагами. Утверждает, что навсегда ушел из литературы, не напишет больше ни одной строки, разорвал все уже заключенные договоры с издательствами. <…>
Ушел вместе с О.Э. около часу ночи. Вместе ехали в трамвае до Николо-Песковского. Он в отчаянье говорил, что его после часа ночи не пустят в общежитие… О.Э. произвел на меня тягостнейшее впечатление» [162] .
Зимой 1929–1930 годов Мандельштам пишет яростную «Четвертую прозу». Противостояние имело свою положительную сторону: оно мобилизовало душевные силы поэта, утвердило его в своей правоте. В этом сочинении Дом Герцена, который мы покинули в предыдущей главе и к которому еще вернемся, входит в прозу Мандельштама. «Четвертая проза» – четвертая после книг «Шум времени», «Феодосия» и «Египетская марка».
Это вещь предельно откровенная, высказанная «с последней прямотой». Строки, посвященные в ней Дому Герцена, исполнены того же негодования и презрения к официально одобряемой литературе, что и «массолитовские» эпизоды «Мастера и Маргариты». Только у Булгакова больше иронии, Мандельштам же пишет о Доме Герцена с неприкрытой яростью, заставляющей вспомнить древнееврейских пророков-обличителей (автор, несомненно, сам сознавал эту стилистическую особенность своей вещи – неслучайно он пишет в «Четвертой прозе» о «почетном звании иудея», которым он гордится, и уподобляет свою «стариковскую палку» еврейскому посоху): «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заведомо разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена…» «Чем была матушка филология и чем стала! Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся крев, стала – все-терпимость…»
В «Четвертой прозе» Мандельштам называет советскую землю «кровавой», на Красной площади ему мерещится Вий; поэт говорит о духе насилия, который культивируется в стране и в котором воспитывается молодежь (это место произведения связано с работой поэта в редакции газеты «Московский комсомолец» в 1929–1930 годах – см. «Список адресов»); характеризует стих Есенина «Не расстреливал несчастных по темницам» как «символ веры, подлинный канон настоящего писателя – смертельного врага литературы». На смену революционному пафосу пришли казенщина и страх с соответствующей словесностью. Поэт не хочет иметь ничего общего с литературой, которая запродана «рябому черту на три поколения вперед», с писательством, которое «помогает начальникам держать в повиновении солдат и помогает судьям чинить расправу над обреченными». «Рябой черт» здесь – очевидно, Сталин.
«Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами, – пишет Мандельштам. – Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз три раза пробегу по бульварным кольцам Москвы. Я убегу из желтой больницы комсомольского пассажа [163] – навстречу плевриту, смертельной простуде, лишь бы не видеть двенадцать освещенных иудиных окон похабного дома на Тверском бульваре, лишь бы не слышать звона сребреников и счета печатных листов».
(Попутно заметим: почему Мандельштам пишет «по бульварным кольцам» – во множественном числе? И в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» 1931 года: «В черной оспе блаженствуют кольца бульваров…» Ведь бульварное кольцо в Москве одно. Представляется, что множественное число может идти от трамвайных путей, шедших с внутренней и внешней сторон бульварного кольца, – тем более что, по воспоминаниям московских старожилов, в частности краеведа Ю. Федосюка, на вагонах линии «А» были указатели «Бульварная» – имелась в виду линия. Причем нередко добавлялось «пр.» и «лев.» – «бульварная правая» или «бульварная левая». «А пр. Бульварная» некоторые «остроумцы» расшифровывали так: «Аннушка – проститутка бульварная». Колец, таким образом, получалось как бы два. Эта деталь городской жизни подтверждается московской открыткой, выпущенной ИЗОГИЗом в начале 1930-х годов, где мы отчетливо можем видеть на трамвае, сфотографированном у Камерного театра на Тверском бульваре, указатель стороны кольца рядом с большой буквой «А» [164] . Но, возможно, дело проще: ведь до тридцатых, до расширения, и Садовое кольцо действительно было садовым, перед многими домами еще шумели деревья в палисадниках, и Мандельштам, говоря о бульварных московских кольцах, мог иметь в виду оба столичных зеленых пояса.)
Не к кому обратиться – разве только к Герцену, которого Мандельштам называет хозяином дома (это не так, Герцен никогда не был хозяином усадьбы, ею владел брат отца Герцена, А.А. Яковлев, а затем его сын): «Александр Иванович Герцен!.. Разрешите представиться… Кажется, в вашем доме… Вы, как хозяин, в некотором роде отвечаете…
Изволили выехать за границу? Здесь пока что случилась неприятность…
Александр Иваныч! Барин! Как же быть?
Совершенно не к кому обратиться…»
«Четвертая проза» знаменовала переход Мандельштама от стремления поладить с эпохой к новому осознанию своей творческой правоты и, как следствие, – к готовности противостоять тем, кто присвоил себе право эпоху олицетворять и от ее имени говорить.
После «Четвертой прозы» и поездки на Кавказ (март – ноябрь 1930 года, Абхазия, Грузия, Армения) Мандельштам снова начал писать стихи, начался его новый творческий подъем. Целый ряд мандельштамовских стихотворений, наполненных тем самым «ворованным воздухом», о котором сказано в «Четвертой прозе», был создан в Старосадском переулке. В середине января 1931 года Мандельштамы возвращаются из Ленинграда, где они некоторое время находились после поездки на Кавказ, в Москву. Своего жилья у них не было; Осип Эмильевич поселяется у брата в Старосадском переулке, а Надежда Яковлевна – у своего брата, Е.Я. Хазина, в доме 6 на Страстном бульваре. Мандельштам привез с юга цикл стихотворений «Армения»; в третьей, мартовской книжке «Нового мира» цикл был напечатан. Начинается поэтическая работа непосредственно в Москве: в начале марта пишется стихотворение «Я скажу тебе с последней…», с его бесшабашной печалью и сарказмом, и создаются строгие, отразившие недобрые предчувствия и готовность к нелегкой судьбе стихи «Колют ресницы. В груди прикипела слеза…».
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой.
Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.
Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну а мне – соленой пеной
По губам.
По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.
Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли,
Все равно.
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!
Я скажу тебе с последней