Шрифт:
Звучит в бормотаньях моих.
Ноябрь 1933
Из хаоса звуков рождается их гармоническое плетение-ткань, бормотанье превращается в значимый непреложный текст, вДрУГ появляется ДУГовая растяжка, парус напрягается ветром, безличный покой сменяется движением, возникают «зеленые», новорожденные формы. Эти стихи напоминают о том месте в «Разговоре о Данте», где Мандельштам пишет об искусстве управления парусами: «Давайте вспомним, что Дант Алигьери жил во времена расцвета парусного мореплаванья и высокого парусного искусства. Давайте не погнушаемся иметь в виду, что он созерцал образцы парусного лавированья и маневрированья. Дант глубоко чтил искусство современного ему мореплаванья. Он был учеником этого наиболее уклончивого и пластического спорта, известного человеку [562] с древнейших времен».
Когда, уничтожив набросок,
Ты держишь прилежно в уме
Период без тягостных сносок,
Единый во внутренней тьме,
И он лишь на собственной тяге,
Зажмурившись, держится сам,
Он также отнесся к бумаге,
Как купол к пустым небесам.
Ноябрь 1933
Еще один образ возникающей гармонии, динамического напряжения: купол, появляющийся на фоне пустого неба.
Преодолев затверженность природы,
Голуботвердый глаз проник в ее закон:
В земной коре юродствуют породы
И, как руда, из грýди рвется стон.
И тянется глухой недоразвиток
Как бы дорогой, согнутою в рог, —
Понять пространства внутренний избыток,
И лепестка, и купола залог.
Январь 1934
Существуют разные интерпретации последнего стихотворения, вплоть до понимания его как описания женских родов (Н.Н. Мазур). И для такого понимания есть основания (хотя, с нашей точки зрения, это только одна из возможных интерпретаций, не единственная): ведь речь идет о рождении формы из бесформенности, существа из косного вещества – причем это вещество ждет и жаждет оформления: в нем уже содержится «и лепестка, и купола залог».
Определение «голуботвердый» мы встречаем также в цитированных выше и создававшихся в эти же январские дни стихах памяти Андрея Белого. И это, очевидно, неслучайно: образы и представления, возникшие в связи с кончиной поэта-мыслителя гётеанского склада, сочетавшего в одном лице художника и, как говорили в старину, «испытателя природы», могли «выплеснуться» за пределы стихов, посвященных непосредственно Андрею Белому, и отозваться в «Восьмистишиях». В этом плане очень интересно наблюдение М. Спивак, обратившей внимание на то, что в той же «гихловской» машинописи, хранящейся в РГАЛИ, где представлено «10 января 1934 года», на следующих страницах содержатся четыре мандельштамовских стихотворения под заглавием «Воспоминания»: «Люблю появление ткани…», «О, бабочка, о, мусульманка…», «Когда, уничтожив набросок…» и «Скажи мне, чертежник пустыни…». Вполне логично предположить, делает вывод М. Спивак, что эти стихи Мандельштам предполагал читать вкупе с «10 января 1934 года» на вечере памяти Андрея Белого. «А это, – продолжает М. Спивак, – в свою очередь, означает, что связь восьмистиший-воспоминаний со стихами о Белом может оказаться гораздо более серьезной, чем предполагалось ранее. Кстати, о том, что в феврале 1934 года Мандельштам “прибавил к восьмистишиям 8 строчек, отделившихся от стихов Белому”, писала Н.Я. Мандельштам, имея в виду восьмистишие № 5 “Преодолев затверженность природы…”». «Возможно, – предполагает М. Спивак, – в заглавии “Воспоминания” содержится отсылка к тем разговорам, которые происходили у Белого и Мандельштама в Коктебеле летом 1933 г.» [563] .
Еще в мае 1932 года (тогда же, когда «Ламарк») было написано восьмистишие, имеющее несомненную связь со стихами о французском биологе. Речь в нем идет об эволюционном потенциале, о возможностях дальнейшего эволюционного развития, не всегда, однако, реализованных и реализующихся. Какие-то потенциальные возможности остались не использованными в низших формах жизни. Человеку тоже не гарантирован дальнейший «подъем». Развитие не происходит автоматически и мерно, оно требует творческого «скачка» – креативного ответа на эволюционный вызов, на понуждающий «запрос» среды. «Недостижимое» – «близко», но переход к нему не является запрограммированным, решенным заранее.Шестого чувства крошечный придаток
Иль ящерицы теменной глазок,
Монастыри улиток и створчаток,
Мерцающих ресничек говорок.
Недостижимое, как это близко:
Ни развязать нельзя, ни посмотреть,
Как будто в руку вложена записка —
И на нее немедленно ответь…
Вслед за сильно повлиявшим на него французским философом Анри Бергсоном Мандельштам противопоставляет рационально-логическое, «геометрическое» отношение к миру и познание творческое, в котором большую роль играет интуиция, образное мышление, прозрение, порыв. Каждый из этих подходов правомерен в своей области: интеллект выполняет практически-инструментальные задачи, творческое сознание создает новое.
Скажи мне, чертежник пустыни,
Арабских песков геометр,
Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?
– Меня не касается трепет
Его иудейских забот —
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет.
Ноябрь 1933
Об этом восьмистишии автор данной книги написал отдельную работу [564] . В «арабских песках» мы склонны видеть замечательный образ неструктурированной, хаотической материи (она же и безличное время). Это подтверждается другими произведениями Мандельштама: в статье о Чаадаеве поэт говорит о противоположности «косной глыбы и организующей идеи» («Петр Чаадаев»), в стихотворении «В таверне воровская шайка…» (1913) вечность сравнивается с песком: «У вечности ворует всякий, /
А вечность – как морской песок: // Он осыпается с телеги – / Не хватит на мешки рогож…»; в «Стихах о неизвестном солдате» развоплощение, уничтожение предметности описано так: «Аравийское месиво, крошево, / Свет размолотых в луч скоростей…».
А чуть ниже прямо назван и песок: «Вязнет чумный Египта песок» (в одном из вариантов). «Геометру», подходящему к действительности с практически-рациональными целями, противостоит «ветр», символизирующий человека-творца, поэта (ветер – старый символ поэтического вдохновения). Но у Мандельштама мы встречаем не «ветер», а именно «ветр» – архаичная, свойственная в первую очередь поэзии XVIII – первой половины XIX века форма заставляет нас вспомнить о Пушкине:Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На черный пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Гордись: таков и ты, поэт,
И для тебя условий нет [565] .
У Мандельштама «шевеленье губ», говорение, «шепот» да и «лепет» – это, как правило, обозначение поэтической речи, творчества, а отнюдь не бесплодной болтовни. Из «бормотанья» и рождаются стихи. Сравним с воронежским стихотворением «О, как же я хочу…» (1937): «Он только тем и луч, / Он только тем и свет, / Что шепотом могуч / И лепетом согрет…» (курсив мой. – Л.В.). Нельзя не согласиться с К.Ф. Тарановским, который писал о «Чертежнике пустыни»: «Мы не думаем, что в этом контексте лепет имеет отрицательный оттенок значения. В “Разговоре о Данте”, тоже написанном в 1933 году, Мандельштам хвалит “инфантильность итальянской фонетики” и “детскую заумь Данта”» [566] .
«Иудейскими» же заботы поэта названы, думается, потому, что для него главное, с чем он имеет дело, – язык, речь. Он работает с языком и создает мир из языка. Это полностью соответствует традиционным еврейским представлениям о том, что мир был создан словом, что язык первичен, а материальный мир вторичен.
Еще один аспект темы творческого познания мира представлен в следующем восьмистишии:И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гете, свищущий на вьющейся тропе,
И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,
Считали пульс толпы и верили толпе.
Быть может, прежде губ уже родился шепот,
И в бездревесности кружилися листы,
И те, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты.
1933
Песни Шуберта (в связи с водой, видимо, имеется в виду его «Баркарола» с пометой «На воде петь»), музыка Моцарта (в данном случае «птичий гам» восходит, очевидно, к «Волшебной флейте»), творчество других художников теснейшим образом связаны с народным сознанием, уходят корнями в народную (и природную) почву. В самом плеске воды, в шелесте листвы, в пенье птиц и в народной душе уже содержатся в потенциале будущие стихи Гете или музыка великих композиторов. В сущности, высказанная Мандельштамом мысль вполне сопрягается опять же с идеями «Творческой эволюции» А. Бергсона. Креативный импульс порождает соответствующее материальное воплощение: «шепот» рождается «прежде губ». Отозвалось в этом восьмистишии и «народничество» Мандельштама: идущее от славянофилов и народников стойкое убеждение в том, что на глубинном, сущностном уровне народ является носителем правды. И может быть, все отдельные явления и создания складываются в общую гармонию, сами не подозревая об этом, – в соразмерное стройное сверхъединство, подобное храму Святой Софии (Айя-София; София – мудрость, Премудрость Божия) в Константинополе?
И клена зубчатая лапа
Купается в круглых углах,
И можно из бабочек крапа
Рисунки слагать на стенах.
Бывают мечети живые —
И я догадался сейчас:
Быть может, мы – Айя-София
С бесчисленным множеством глаз.
Ноябрь 1933
Природа подобна архитектуре, архитектура подобна природе; в парусах Святой Софии в Стамбуле (ставшей в XV веке мечетью) изображены серафимы с мощными крыльями. Подобные кленовым листьям с их лопастями (лопасти образуют «лапу»), серафимы заполняют так называемые паруса, «круглые углы», – треугольные выгнутые конструктивные элементы, осуществляющие переход от стен к венчающему куполу (или, в других случаях, «ножке» купола – так называемому барабану). Арабская вязь на стенах Айя-Софии напоминает «крап» на крыльях бабочек. Храм светлый: помимо других многочисленных окон, в основании купола расположены венчающие сорок «глаз», образуя световое кольцо. Восьмистишие перекликается с ранними стихами Мандельштама: