Шрифт:
В.Б. Шкловский
Таких людей оказалось в Москве немало. Владимир Яхонтов, Соломон Михоэлс, Валентин Катаев, Евгений Петров, Перец Маркиш, Эмма Герштейн, Александр Осмеркин, Лев Бруни, Илья Эренбург, Николай Харджиев, Семен Кирсанов…
И в первую очередь – Шкловские. Они жили в это время в новом писательском доме в Лаврушинском переулке (д. 17, кв. 47). «В Москве был только один дом, открытый для отверженных, – пишет Н. Мандельштам. – Когда мы не заставали Виктора и Василису [612] , к нам выбегали дети: маленькая Варя, девочка с шоколадкой в руке, долговязая Вася, дочь сестры Василисы Тали, и Никита, мальчик с размашистыми движениями, птицелов и правдолюбец. Им никто ничего не объяснял, но они сами знали, что надо делать: дети всегда отражают нравственный облик дома. Нас вели на кухню – там у Шкловских была столовая, – кормили, поили, утешали ребячьими разговорами. <…>
Приходила Василиса, улыбалась светло-голубыми глазами и начинала действовать. Она зажигала ванну и вынимала для нас белье. Мне она давала свое, а О.М. – рубашки Виктора. Затем нас укладывали отдыхать. Виктор ломал голову, что бы ему сделать для О.М., шумел, рассказывал новости… <…>
Дом Шкловских был единственным местом, где мы чувствовали себя людьми» [613] .
И позднее, уже после гибели поэта, Надежда Яковлевна, бывая в Москве, всегда могла рассчитывать на помощь и гостеприимство в этом дружеском доме.
Ночевали Мандельштамы не раз и в старом деревянном доме в Марьиной Роще, где ранее жили Шкловские до переезда в Лаврушинский переулок. В Марьиной Роще (Александровский, ныне Октябрьский переулок, д. 43, – не сохранился) осталась свояченица В. Шкловского Наталья Георгиевна. В этом же двухэтажном доме, также на первом этаже, жил литературовед Николай Иванович Харджиев. Его низкое окно смотрело во двор – у него, казалось, было более спокойно. Поэтому нередко ночевали в его девятиметровой комнате. Он предоставлял им свою тахту, а сам устраивался на раскладушке, по словам Э. Герштейн. Анна Ахматова называла эту комнату «убежищем поэтов». Действительно, здесь у Н. Харджиева бывали Пастернак, Ахматова, Цветаева, Хармс, Введенский, Олейников, Нарбут и другие литераторы.
Для Мандельштама после Воронежа жилище Харджиева было нередко убежищем и пристанищем в прямом смысле этих слов. В 1937 году Мандельштам привел к Харджиеву своего воронежского друга Наталью Евгеньевну Штемпель (она гостила у Мандельштамов в Савелово; поэт знакомил ее со своим московскими друзьями). В своих воспоминаниях она рассказала об этом визите (квадратные скобки – в цитируемом тексте):
«…пошли к Николаю Ивановичу Харджиеву. Он жил в деревянном двухэтажном доме барачного типа, не помню, на какой улице (кажется, в Марьиной Роще). У него была одна комната на первом этаже. [Она не производила впечатления опрятной.] Целую стену от пола до потолка занимал огромный стеллаж. Это было замечательное собрание поэтов начала XX века. Кого тут только не было: и символисты, и акмеисты, и футуристы, и имажинисты. Кроме того, было много журналов: “Аполлон”,“Весы”, “Золотое руно” и еще какие-то, не помню. Я оторваться не могла от книг. Обращал внимание комод, набитый рукописями, фотографиями, письмами Хлебникова. Николай Иванович в это время готовил к изданию его стихи и огорченно сравнивал некоторые из них с напечатанными ранее и искаженными редакторами почти до неузнаваемости, так как, по словам Харджиева, читать рукописи Хлебникова невероятно трудно. Во время нашего разговора и чтения Осип Эмильевич, казалось, был занят своими мыслями.
Николай Иванович произвел на меня несколько странное впечатление, прежде всего заядлого холостяка. [Он был полноват, среднего роста, брюнет с длинными волосами (тогда это не было модой), тип лица нерусский.] Насколько я могла заметить, к Осипу Эмильевичу он относился с большой теплотой» [614] .
Соседом Н. Харджиева был драматург Б. Вакс. Он видел Мандельштамов, понимал, что поэт останавливается у Харджиева нелегально, но не донес. Писатель В.М. Козовой отмечает, что Харджиев подчеркнул этот факт в состоявшейся гораздо позднее описываемых событий беседе с ним.
И еще об одном доме нужно рассказать – доме литератора Игнатия Игнатьевича Бернштейна. Он был критиком и автором детских книг. Печатался под псевдонимом Александр Ивич. В первой книге своих мемуаров Н. Мандельштам пишет: «Раз, когда мы сидели у Шкловских, пришел Саня Бернштейн (Ивич) и позвал нас ночевать к себе. Там прыгала крошечная девочка “Заяц”; уютная Нюра, жена Сани, угощала нас чаем и болтала. Худой, хрупкий, балованный Саня с виду никак не казался храбрым человеком, но он шел по улице, посвистывая как ни в чем не бывало, и нес всякую чепуху о литературе, словно ничего не случилось и он не собирался спрятать у себя в квартире страшных государственных преступников – меня и О.М.
Так же спокойно он взял в 1948 году у Евгения Яковлевича [615] рукописи и сохранил их» [616] .
Вспоминая о семье Александра Ивича, Н. Мандельштам имеет в виду не сохранившийся, к сожалению, до наших дней дом 4 в Руновском переулке в Замоскворечье, неподалеку от Пятницкой улицы. Ивичи жили в квартире 1 на первом этаже, при входе с улицы налево. Софья Игнатьевна Богатырева, дочь И.И. Бернштейна, считает, что Н. Мандельштам несколько ошибается: в 1948 году Евгений Хазин действительно передал Ивичу хранившиеся у него бумаги, потому что ему показалось, что за ним следят. Но еще ранее, в 1946-м, рукописи Мандельштама были переданы Ивичу, по ее утверждению, самой Надеждой Яковлевной – в то время уже началась новая, послевоенная травля литературы: было опубликовано печально знаменитое постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград».
Софья Богатырева считает соответствующим реальности тот вариант рассказа о передаче рукописей, который мы находим в «Третьей книге» воспоминаний Н. Мандельштам. «Взять с собой эту папку я не рискнула… [617] . Отложить отъезд я не могла – с трудом добытый билет был у меня в руках, и я уже опаздывала к началу учебного года. В моем положении это могло быть использовано, чтобы выгнать меня и лишить хлеба – того самого черствого хлеба, который мне давала служба. Я крепко выругалась, схватила папку и побежала к Сергею Игнатьевичу Бернштейну…
Сергей Игнатьевич выслушал меня и взял папку. Она пролежала у него и у его брата Сани Ивича все опасные годы послевоенного периода. Сане же мой брат отдал и то, что находилось у него, в какую-то трудную минуту, когда он заметил, что за ним увивается какой-то патентованный стукач» [618] .
Сергей Игнатьевич Бернштейн – филолог и языковед. Записал на фонограф голоса ряда поэтов, в том числе Мандельштама. В 1937 году был уволен из Института живого слова. Восковые валики, оставшиеся в институте, портились со временем. В недавнее относительно время литературовед Лев Шилов сумел восстановить некоторые записи. В частности, можно снова слышать прекрасное напевное чтение Мандельштамом своего стихотворения «Я буду метаться по табору улицы темной…», прослушать в авторском исполнении «Я по лесенке приставной…», «Язык булыжника мне голубя понятней…», «Нет, никогда ничей я не был современник…» и некоторые другие стихи.
Толстая папка, в которой были рукописи неопубликованных стихов, и сейчас хранится у С.И. Богатыревой. Она вспоминает и о том, как начиная с 1947 года Надежда Яковлевна приезжала в Москву и работала вместе с И.И. Бернштейном и С.И. Бернштейном над архивом, уточняя тексты, варианты, последовательность стихотворений… [619]
Вернемся к послеворонежскому периоду жизни поэта. 2 марта 1938 года Литфонд выделяет Мандельштамам две бесплатные (т. е. оплаченные Литфондом) путевки на два месяца в пансионат «Саматиха», в районе станции Черусти между Москвой и Муромом. Такая забота выглядит достаточно подозрительно. (В этот же день, 2 марта, начинается процесс по делу «Правотроцкистского антисоветского блока» – Н. Бухарин, А.Рыков, Н. Крестинский, Г. Ягода и другие. 15 марта Бухарин и еще семнадцать осужденных будут расстреляны.) Может быть, принимался во внимание импульсивный, непредсказуемый характер Мандельштама: пусть сидит пока подальше от Москвы, в лесном пансионате. Там брать его, если понадобится, будет удобнее, чем в столице, можно будет все сделать по-тихому, избежав резонанса в писательской среде. Кто его знает, что этот Мандельштам при аресте выкинет – а в Москве всё на виду и на слуху. О том, что такие соображения могли быть приняты в расчет, говорит справка о Мандельштаме, датированная 27 апреля 1938 года, когда непосредственно решался вопрос об аресте поэта (документ подписан начальником 9 отделения 4 отдела ГУГБ В.И. Юревичем): «В силу своей психической неуравновешенности МАНДЕЛЬШТАМ способен на агрессивные действия» (эта фраза в документе подчеркнута) [620] . 8 или 9 марта 1938 года Мандельштамы приезжают в «Саматиху». Осип Эмильевич видел в выделении путевок хороший знак: о нем заботятся, дали возможность поправить здоровье – значит, на нем не поставили крест. Ему хотелось верить, что все будет хорошо, несмотря на то что в конце зимы или в начале марта один из руководящих сотрудников Государственного издательства художественной литературы И.К. Луппол заявил поэту, что никакой работы для него в Госиздате в течение года нет и не предвидится.
Мандельштам «лез на глаза», без права на то «таскался» по Москве, встречался с писателями. Его надо было убрать. Руководители Союза писателей прекрасно понимали, что в случае чего спросят и с них – почему не реагировали? В.П. Ставский, глава Союза писателей СССР, отправляет – через неделю после того, как Мандельштамы прибыли в «Саматиху», – письмо наркому Н.И. Ежову.«Копия
Секретно
Союз Советских Писателей СССР – Правление
16 марта 1938 г.
Наркомвнудел тов. Ежову Н.И.Уважаемый Николай Иванович!
В части писательской среды весьма нервно обсуждался вопрос об Осипе МАНДЕЛЬШТАМЕ.
Как известно – за похабные клеветнические стихи и антисоветскую агитацию О. Мандельштам был года три-четыре тому назад выслан в Воронеж. Срок его высылки кончился. Сейчас он вместе с женой живет под Москвой (за пределами “зоны”).
Но на деле – он часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом – литераторов. Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него “страдальца” – гениального поэта, никем не признанного. В защиту его открыто выступали Валентин Катаев, И. Прут и другие литераторы, выступали остро.
С целью разрядить обстановку – О. Мандельштаму была оказана материальная поддержка через Литфонд. Но это не решает всего вопроса о Мандельштаме.
Вопрос не только и не столько в нем, авторе похабных клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа. Вопрос – об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей. И я обращаюсь к Вам, Николай Иванович, с просьбой помочь.
За последнее время О. Мандельштам написал ряд стихотворений. Но особой ценности они не представляют, – по общему мнению товарищей, которых я просил ознакомиться с ними (в частности, тов. Павленко, отзыв которого прилагаю при сем).
Еще раз прошу Вас помочь решить этот вопрос об Осипе Мандельштаме.С коммунистическим приветом
В. Ставский
Верно: Подпись».(Заметим: Ставский пишет о том, что Мандельштам – автор «похабных клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа», как о факте, хорошо известном и ему, и адресату. Это на тему «Был ли знаком Сталин со своим стихотворным портретом?»: неужели Ежов и Ставский о «похабных стихах» знали, а Сталин их не знал?)
В прилагаемом письме писатель П.А. Павленко, привлеченный в качестве «эксперта», высказывает свое мнение о Мандельштаме, сводящееся к тому, что он «не поэт, а версификатор», стихи его «холодны, мертвы»; «последние стихи» Мандельштама, отмечает Павленко, «советские», выделяются среди прочих «Стихи о Сталине», но в них «много косноязычия, что неуместно в теме о Сталине». В завершение автор отзыва заключает, что печатать стихи Мандельштама не следует [621] .
То есть опять вставал вопрос: насколько этот Мандельштам ценен, «мастер» ли он? И привлеченный эксперт дал ответ: нет, так себе, рифмоплет.
Если руководитель Союза советских писателей попросил наркома Ежова помочь – как он мог не помочь?
Зная о последующем, тяжело читать другое письмо – письмо, отправленное Мандельштамом Б. Кузину из пансионата 10 марта 1938 года, сразу после приезда на отдых. В нем поэт, в частности, пишет:
«С собой груда книг. М<ежду> п<рочим,> весь Хлебников. Еще не знаю, что с собой делать. Как будто еще очень молод. Здесь должно произойти превращение энергии в другое качество. “Общественный ремонт здоровья” – значит, от меня чего-то доброго ждут, верят в меня. Этим я смущен и обрадован. Ставскому я говорил, что буду бороться в поэзии за музыку зиждущую. Во мне небывалое доверие ко всем подлинным участникам нашей жизни, и волна встречного доверия идет ко мне.
Впереди еще очень много корявости и нелепости – но ничего, ничего не страшно!»
2 мая (как вспоминает Н. Мандельштам; по личному делу – 3 мая) 1938 года Мандельштам был арестован в пансионате «Саматиха». Надежда Яковлевна, которая больше уже никогда не увидит мужа, едет в Калинин; ей удается забрать рукописи и уехать несхваченной. «Приехав в Москву, я в ту же ночь выехала в Калинин. <…> Утром я забрала у хозяйки свои вещи – их почти не было, главное – корзинку с рукописями, и отправилась обратно в Москву» [622] .
Мандельштам попадает во внутреннюю тюрьму НКВД на Лубянке. Там, в мае, были сделаны последние, тюремные, фотографии Мандельштама. Лицо сохранило еще выражение достоинства.
Дело 1938 года – совершенно беспочвенное, высосанное из пальца, неряшливое по сути и по форме (вплоть до того, что даже фамилия подследственного написана неправильно – «Мандельштамп»). Следователь младший лейтенант П. Шилкин шил дело, и шито оно белыми нитками. Обстоятельства были тяжелые, но не умевшему темнить и прятать концы в воду Мандельштаму было, видимо, отвечать на вопросы несложно: ему нечего было скрывать и не в чем признаваться.
Из протокола допроса от 17 мая 1938 года:
«Вопрос: Вы арестованы за антисоветскую деятельность. Признаете себя виновным?
Ответ: Виновным себя в антисоветской деятельности не признаю».
И ниже опять:
«Вопрос: Следствию известно, что вы, бывая в Москве, вели антисоветскую деятельность, о которой вы умалчиваете.
Дайте правдивые показания.
Ответ: Никакой антисоветской деятельности я не вел» [623] .
Следователь спрашивает подследственного, зачем он приезжал в Москву и в Ленинград (поэт был в Ленинграде в последний раз в начале марта 1938 года; там, в городе их молодости, Мандельштам и Ахматова попрощались, как потом выяснилось, навсегда). Мандельштам отвечает, что приезжал в Москву, чтобы получить с помощью Союза писателей какую-нибудь работу, что получал материальную помощь от московских и лениградских знакомых. Следователь просит рассказать о связях «с Кибальчичем». Виктор Львович Кибальчич (Виктор Серж) – революционер, писатель, деятель Коминтерна, сын русских эмигрантов. Во время Гражданской войны приехал в советскую Россию, вступил в ВКП(б). Позднее, видя, что СССР превращается в страну, где все решает партийная бюрократия, примкнул к левой оппозиции. Был исключен из партии, в 1933 году его арестовали и сослали в Оренбург. Сталин снизошел к просьбам Ромена Роллана и других западных деятелей культуры, и в 1936 году Кибальчичу было позволено выехать за границу. На вопрос следователя Мандельштам отвечает, что виделся с Кибальчичем «исключительно на деловой почве не более 3-х раз». Следователь больше об этом не спрашивает, ему и так все ясно, все заранее решено. От «курвы-Москвы» не уйдешь. К 20 июля 1938-го П. Шилкин подготовил обвинительное заключение, в котором утверждается, что «после отбывания наказания МАНДЕЛЬШТАМ не прекратил своей антисоветской деятельности» и «до момента ареста поддерживал тесную связь с врагом народа СТЕНИЧЕМ, КИБАЛЬЧИЧЕМ до момента высылки последнего за пределы СССР и др.» [624] . Стенич (Сметанич) Валентин Иосифович – переводчик и поэт; в 1937 году был арестован, ему инкриминировалось, в частности, участие в террористической писательской группе, намеревавшейся убить Сталина. Погиб в заключении – был расстрелян.
24 июня 1938 года Мандельштам был освидетельствован военврачом Смольцовым и кандидатами психиатрии Бергером и Краснушкиным и признан вменяемым. В экспертном заключении нет инициалов, но очевидно, что Краснушкин – это Евгений Константинович Краснушкин, известный психиатр, который, в частности, служил врачом-психиатром московских мест заключения. Он был любителем литературы и искусства, в его доме бывали художники и литераторы; в начале 1920-х годов, в период, когда Мандельштамы жили при Доме Герцена, у Краснушкина побывал и Мандельштам.
Так повернулась жизнь – теперь, в 1938 году, Краснушкин осматривал арестованного поэта на предмет вменяемости.
2 августа особое совещание при НКВД дает Мандельштаму пять лет исправительно-трудового лагеря за контрреволюционную деятельность. (Контрреволюционная деятельность, видимо, заключалась в том, что поэт, несмотря на запрет, добиваясь работы и для получения необходимой помощи у друзей, приезжал в Москву!)
В августе Мандельштам был переведен в Бутырскую тюрьму. Что чувствовал человек такого склада и темперамента, такой ранимости в общей камере Бутырок – можно себе представить. Отсидев там около месяца, 7 или 8 сентября 1938 года поэт в тюремном вагоне навсегда покинул Москву – поезд шел на восток, в страну ГУЛАГа.
12 октября 1938 года Мандельштам прибыл в лагерь под Владивостоком. Там людей сортировали и наиболее крепких отправляли дальше – на Колыму. Последние точно известные слова Мандельштама – это его письмо из лагеря жене и брату Александру.
«Дорогой Шура!
Я нахожусь – Владивосток, СВИТЛ [625] , 11 барак. Получил 5 лет за к. р. д. по решению ОСО. Из Москвы, из Бутырок этап выехал 9 сентября [626] , приехали 12 октября. Здоровье очень слабое. Истощен до крайности. Исхудал, неузнаваем почти. Но посылать вещи, продукты и деньги не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все-таки. Очень мерзну без вещей.
Родная Надинька, не знаю, жива ли ты, голубка моя. Ты, Шура, напиши о Наде мне сейчас же. Здесь транзитный пункт. В Колыму меня не взяли. Возможна зимовка.
Родные мои, целую вас.
Ося.