Петров-Водкин Кузьма Сергеевич
Шрифт:
Кто-то сказал: «пора!» — или это она сама решила, что срок наступил, но она встала и пошла, и все сразу преобразилось. Перед ней очутился балкон, на пороге которого стояла пожилая дама в черном, с седыми буклями и в старомодной наколке. Старуха приложила свою руку ко рту в знак молчания, а другой рукой сделала жест к выходу, и мимо этой женщины Леля прошла на странную дорогу, в бесцветный пейзаж вроде бесконечной аллеи, в сумеречную тьму, и она пошла в эту тьму…
Скрыл я в себе неприятное, щемящее впечатление от рассказанного сновидения и сказал шутливо:
— Сознайтесь, что вы утаили от меня конец сна!
— Какой?
— Ведь в конце аллеи я ожидал вас!..
Девушка зарделась, но нашлась и ответила с улыбкой:
— Очевидно, вы где-нибудь скрывались за деревом…
Очень занятое было для меня последовавшее за этой весной лето.
Закончив в Петербурге картон для майолики, отправился я с ним в Лондон, где на фабрике Дультона должен быть выполняться оригинал.
Уйма впечатлений от второй моей поездки за границу, где я уже и по деловой линии столкнулся с Западом, отдалили меня на время от деревеньки в России.
Приехал я в деревню осенью. Жизнь поскучнела в этом уголке. С Лелей что-то случилось, она погрустнела, а это опечалило и дом. Осекались танцы, нехорошо звучали романсы; старый рояль причудил: сдавали ль от сырости пруда колки струн или ему, наигранному поколениями, становилось не по себе от расходившихся с прошлой жизнью романсов, но в столовую иногда доносились его собственные неорганизованные аккорды. Я пробовал по свежему следу подобрать их, — они были в басах и с двумя клавишами высоких нот, так, что самой резвой мыши не удался бы такой прыжок в толщинке инструмента.
Закончилось мое пребывание в деревне совсем глупо.
Игра до добра не доводит. Нельзя играть в некоторые игры с людьми, которые для вас слишком близки и дороги. В игре необходимо соблюдать такт дурачества и шутки, что не всегда удается с любимыми.
Была игра в судьбу: кто кому что предскажет.
— Манечке выйти за богатого!
— Пете стать инженером!
— Тетушке довязать к Новому году косынку…
В игре очередь дошла до меня, мне надо было предсказать судьбу Леле. Я взял ее руку.
Восстанавливая теперь этот случай, я припоминаю отлично мое тогдашнее состояние: я как-то сразу выбыл из роли играющего и окунулся в анализ.
Живописец ли тут во мне был виной, но в милых чертах лица, в оттененности синевой глаз, в овалах бровных дуг, в улыбке тонко сжатых губ увидел я с отчаянием для себя страшные признаки: она, Леля, — не жилица…
И машинально, помимо моей воли, словно для того, чтоб предупредить несчастье, я сказал:
— Зиму вам не прожить…
— Что вы?! — вскричала мать среди тишины моей бестактности. — Я вас убью, если это сбудется! — на глазах ее были слезы возмущения и страха.
Леля улыбалась.
Напрасно я пытался задним умом расшифровать зиму как глубокую старость. Говорил о вздоре, о глупости моей выходки. Напрасно утешал вышедшую из гостиной, плачущую мать, говоря, что ее дочь дорога для меня, как никто, — настроение осталось угнетенным. Игра оборвалась…
Очень было бы неудобно людям, если бы их память о предыдущих моментах не стиралась последующими. Любая волна текущей реальности холоднее предшествующей. Укол иголки в настоящую минуту больнее прошлогоднего удара ножом.
Последний год моего пребывания в училище я едва дотянул. Самые стены его были для меня невыносимы: темно, мрачно и провинциально было в них.
Две мои поездки за границу взманивали меня поработать в Европе, — я чувствовал серую неприглядность моей живописи и неустойчивость ее принципов: не то что я не умел работать, — я не знал, к чему приложить мое уменье. Если мои друзья уже обосновались в своих стилях, то у меня стиля работы не было: не зная, какой должна стать моя работа, я знал, что она должна стать иной. Я не вобрал в себя ни одного из окружающих меня мастеров и никого из исторических, как это сделали многие из сопутствующей мне молодежи: я самодельничал. Благодаря этому, вероятно, и удалось мне не застрять на чем-нибудь, наскоро состряпанном во мне, и иметь возможность при других условиях и в другом, международном окружении двинуть себя по живописи ближе к ней и уйти глубже в себя.
На родине для меня, может быть, оставалась одна привязка — это мое чувство к Леле, но и это чувство надо было обделать и установить на расстоянии. Длительную разлуку со здешним я определил как неизбежность, и мои старшие друзья толкали меня на эту новую школу.
Поздней осенью застрял я в Москве проездом на родину.
В Полуектовом переулке парадную дверь открыла мне мать Лели. Она была в белом халате.
— Я с вами не здороваюсь и, пожалуйста, не входите: у малышей скарлатина, она хотя и на исходе, но я с ними в карантине… Навестите Лелю, она у моей сестры и, наверное, скучает… — и сказала мне адрес.