Шрифт:
Встречи в суворовском, в день его рождения, стали традицией. В разные годы приезжали Братушкин и Гербов, Кошелев и Мамуашвили. Прилетали и другие, слали письма, телеграммы.
Ковалеву задалось вырваться сейчас впервые за два десятка лет — так распорядилась воинская судьба, ревниво не выпускавшая его из жесткого круга обязанностей и неотложных дел.
Собственно, и теперь Ковалев очутился здесь вопреки, казалось бы, всем запретам службы: назначено инспектирование их дивизии, ждали высокое начальство.
Когда Владимир Петрович получил из Москвы письмо от Боканова, где Сергей Павлович просил: «Постарайся приехать хотя бы на несколько часов», то с горечью подумал: «Это невозможно».
Вчера, доложив командиру дивизии Алексею Уваровичу Барышаву о готовности полка, он уже собирался выйти из кабинета, когда генерал спросил, сняв очки и всем видом показывая, что служебная часть беседы закончена:
— Ну, а что дома-ш, Владимир Петрович? От сына вести есть-ш?
К этой особенности генеральской речи, прибавлять букву «ш» ко многим словам, не сразу привыкли, а привыкнув, перестали даже замечать.
Барышев знал, что Петр — в Минском суворовском и в свое время одобрил эту «наследственность».
— Парень, видно, прижился, — ответил Ковалев, — я был у него.
И вдруг Ковалеву захотелось показать генералу письмо Боканова. Он достал письмо из кармана кителя, протянул Барышеву.
— Вот… Получил от своего воспитателя, полковника Боканова.
Алексей Уварович снова надел очки, брови, словно бы седыми навесиками, легли на дужки, внимательно стал читать письмо.
К командиру дивизии Ковалев относился с большим уважением. Он начал войну сержантом, а закончил ее в Берлине командиром батальона, Героем. Академии Фрунзе, Генерального штаба сделали Барышева очень грамотным военным.
Генерал никогда не вызывал в дивизию офицеров без истинной необходимости и своим помощникам запрещал это делать, называя «заседательским зудом» склонность к необязательным, говорливым совещаниям, кабинетным бдениям. Иные из них офицеры прозвали КВН — клубом веселых и находчивых.
Не было такого случая, чтобы Барышев оскорбил или принизил своего подчиненного.
При всей строгости и взыскательности генерала с ним хорошо служилось, ни в чем никогда не хотелось его подводить.
Кончив читать письмо, Алексей Уварович задумчиво сложил его.
— Я понимаю, товарищ генерал, — как о деле само собой разумеющемся сказал Ковалев, — поездка моя сейчас, конечно, невозможна…
Барышев вскинул на него серые, немного усталые глаза.
— А, собственно, почему невозможна-ш? — спросил он.
— Но…
— Неужели вы так неуверены в своем полку-ш?
— Нет, но…
— А я думаю, поехать вам надо-ш.
Ковалев ошеломленно молчал.
— Непременно поехать надо. — Барышев даже слегка прихлопнул ладонью по столу, словно печать ставил. Возвращая письмо, сказал: — Вашему воспитателю передайте от меня привет-ш… А мы здесь без вас как-нибудь обойдемся… Уверяю вас-ш!
Вот и парадный вход в училище. Решетчатая ограда. Еще величавее тополя, а пушечки петровских времен на каменных подставках и пирамиды чугунных ядер кажутся совсем игрушечными.
На тротуаре, у стены училища, — человек шестьдесят. Какой-то усач-майор… Преждевременно располневший подполковник с оттопыренными ушами. Авилкин!
Семена нет… Значит, не смог. Майор Виктор Николаевич Веденкин! Только в штатском. А это кто — усохший и маленький? Тутукин! И тоже в штатском.
— Володя! — подошел полковник Боканов.
Они обнялись. Сбоку, тесня Ковалева изрядным животиком, подступил Авилкин.
— Коваль!
— Здр-а-вствуй, со-о-лнышко, ты солнце ясное, — пропел приятный бас, явно адресуя эти позывные Авилкину.
Ковалев обернулся. Пел Снопков. Ямочки на щеках и подбородке, лицо розовое, как после парной. А выражение узеньких глаз смешливое. Майор!
— Павел!
— Собственной персоной!
Они шутливо побоксировали.
— Где служишь?
— Военный журналист.
Снопков ловким движением извлек из кожаного футляра фотоаппарат, нацелился им на Ковалева и Боканова.
— Минуточку. Разрешите огорчить!
Подошел неторопко вальяжный в своей полковничьей папахе Пашков. Сказал сдержанно: